Сначала в наш почтовый ящик положили извещение, где было написано: М/П. ЧССР.
– Международное письмо, – расшифровал папа. – Сегодня пойдем вечером на почту и заберем.
Была зима. Темно-чернильная свердловская зима нача́ла 80-х. Папа знал, куда идти за письмом, потому что сам получал довольно часто то одно, то другое М/П – приглашения на конгрессы по финно-угорским языкам. То из Венгрии, то из Германии, то из Финляндии. Мне этих писем не показывали, я уже потом, взрослой, нашла в отцовском архиве толстую пачку приглашений в конвертах, аккуратно вскрытых с правого края ножом для бумаги (нож был из черного дерева, привезли его мамины коллеги, работавшие по обмену в Африке).
Ни на один конгресс отец так и не смог поехать, так как был беспартийным. Одни университетские недоброжелатели – вполне возможно, из тех, кто скрывался в подписях к официальным поздравлениям на открытках: “Ректорат”, “партком”, “местком”, – сплетничали, что Матвеев, дескать, еврей. А другие в ответ на это заявляли: ну что вы, он дворянин – это еще хуже!
В общем, кроме этих приглашений – на тонкой бумаге, в невероятных конвертах, с таинственными марками – отцу ничего от международного профессионального общения не перепало. Но он знал, где находится отдел доставки почтового отделения 620102, а для меня это было тогда самое важное!
В отделе доставки пожилая женщина в теплом оренбургском платке, как у мамы – только у мамы была ажурная “паутинка”, а у женщины – более скучная “пуховка”, когда я подала ей сложенную вчетверо квитанцию, произнесла:
– Надо же, такая маленькая, а уже международную корреспонденцию получает.
Сказано это было без всякого умиления, а как бы даже с подозрением.
Папа только усмехнулся, а женщина протянула мне изящный конверт, на котором была приклеена марка с надписью “Ческословенско” и рисунком, воспроизводящим в художественном виде трагедию в Лидице.
Мне ужасно хотелось распечатать письмо прямо тут, на почте, но папа сказал: потерпи до дома.
Когда мы вернулись, папа аккуратно разрезал конверт с правой стороны – из него выпала бледно-розовая страничка с маленьким рисунком пони в правом нижнем углу. Я взяла эту страничку с благоговением.
“Дорогая подруга Аня, – Зора писала разборчивым почерком с идеальным наклоном, – я буду конечно с тобой переписываться. Только чешскому я тебя учить не могу, потому что я живу в Словакии и не знаю чешский язык.
Пришли мне, пожалуйста, твою фотографиру, дорогая подруга Аня. Напиши, что ты любишь делать. Я люблю читать. Я учусь только на единицы и двойки и хочу стать врачом. Кем ты хочешь стать?”
Письма мои в Чехословакию к Зоре и ее ко мне друг от друга сильно отличались. Дело не только в изящных конвертах, красивых марках и нарядных открытках (одну такую, с украшенной елью, стоявшей в элегантной гостиной, я помню и теперь как живую – вместе с горьким чувством осознания, что у нас никогда не будет ни такой ели, ни гостиной). А в том, что Зора писала мне именно письма – пусть и короткие, а я отправляла ей в ответ куцые послания на полстраницы из серии “ни о чем”. Писать в Чехословакию о чем-то действительно важном (поссорилась с подругой – не по переписке, а по двору; села в новой юбке на тополиную почку и получила от мамы нагоняй; влюбилась в брата другой подруги – похоже, что, как всегда, безответно) я не решалась – понимала, что представляю в своем скромном лице всю советскую пионерию. Хотелось выглядеть перед Зорой Галбавой в лучшем свете. И фотографию я долго не могла ей выслать именно по этой причине – портреты-открытки, которые делали в Универбыте на Посадской, мне не нравились, точнее, мне не нравилась моя физиономия на этих портретах. Потом уже брат, кажется, договорился с кем-то из друзей-фотолюбителей, и мне сделали небольшой, с пол-ладони, узнаваемый портрет (косы веревками, глаза немного выпученные, губы толстоваты, но в целом – ничего). А Зора мне прислала крошечное фото, снятое для какого-то документа – и мама, увидев его, аж задохнулась:
– Какая красивая девочка!
Я сама там особой красоты не увидела, но маме, как обычно, поверила. То фото Зоры хранится у меня по сей день – теперь-то я вижу, она была очень красивой. Даже на черно-белом фото видно, как контрастируют светлые (голубые?) глаза с длинными темными волосами. Носик прямой, ноздри аккуратно вырезаны, и брови идеальные – сама себе ни за что так не выщиплешь!
Интересно было бы увидеть взрослую Зору, хотелось бы знать, какой она стала сейчас. Но, увы, это желание вряд ли сбудется – на мои взрослые письма, написанные с полным соблюдением европейского хорошего тона (то есть на английском – с чего бы свободной словачке помнить язык проклятых оккупантов?), Зора так и не ответила.
Тренчин – красивый город. Зора присылала мне несколько раз открытки с видами, и я каждый раз страдала, что живу не в Москве и Ленинграде и не могу прислать в ответ такие же красо́ты… Открытки с видами Свердловска из ларька “Союз- печать” были, как аккуратно выразилась мама, “несколько пугающими”.