Мне было девять лет, когда один сезонный рабочий притащил мне щенка. Желто-рыжего, неведомой породы — а точнее, беспородного. Скорее всего, он был из едва прирученных диких псов. Игривый такой, явно готовый разбавить своей щенячьей дружбой беспросветность моего детства. Идея со щенком была потрясающей, но я до сих пор себя спрашиваю, почему вдруг отец такое допустил? Во всяком случае, я помню о своей радости — наверное, впервые настоящей и глубокой, — когда отец согласился, чтобы щенок был моим. Я с ним не расставался, всюду таскал за собой, учил чему только мог: чтобы помогал мне гнать кабанов на охоте, сторожил со мной дом, охранял меня, искал пропавшие вещи, уничтожал грызунов — страшно гордый, он иногда притаскивал окровавленную мышь, к ужасу сестренки. С этой собакой, рыжей, замечательной, лучшей на свете, жизнь открылась мне совершенно по-новому, словно ореховая скорлупка наконец разбилась. Страха во мне стало гораздо меньше. Когда рядом со мной был мой пес, я говорил, смеялся, даже задирался. Невозможно сказать, сколько раз, утыкаясь в его рыжую шерстку, я лечил обиду, горечь и боль от пинков и оплеух. Я позволял ему облизывать мне лицо, когда я плакал. Ему одному было плевать, есть у меня шрам или нет. Мы с ним оба были уродцами. Я назвал его Сахарок.
И вот однажды — у меня до сих пор сводит все внутри, стоит об этом вспомнить, — на Сахарка напала свора бродячих собак, полукойотов, и один из них был бешеным. Мне запретили подходить к Сахарку. Он сидел во дворе на привязи, я смотрел на него издали, и признаки не заставили себя ждать: он стал злобным и яростным, готов был загрызть любого, кто к нему приближался, пил и не мог напиться, из пасти шла пена. Глаза Сахарка остекленели, и он перестал нас узнавать. У него изменился голос, стал глухим и хриплым. От того, что мой Сахарок превращался в чудовище, у меня разрывалось сердце. Я понимал, что он обречен.
Еще через сутки за мной пришел отец. В руке он держал винтовку и сделал знак идти за ним. Я той ночью почти не сомкнул глаз. Занимался свет, мама в кухне уже принялась за работу. Итан, Нильс и Эстер еще спали. Я плелся за отцом следом, шагая еле-еле. И сегодня помню его твердую поступь, его тяжелый взгляд. Помню мокрую траву, она холодила щиколотки. Помню влажный запах земли, когда сапог отца грузно вдавливался в нее. Даже помню тонкие птичьи голоса. Птицы встречали зарю, слишком нежную, слишком розовую, слишком воздушную для меня — еле перебиравшего ногами, с опущенной головой. Глаза у меня опухли без сна, я чувствовал в них резь, меня начало подташнивать, когда я услышал злобное ворчание моего рыжего друга, оно звучало предательски. Мы подошли ближе, отец зарядил ружье. Потом он протянул его мне. «Твоя собака», — сказал он. Я понимал, почему я должен убить свою собаку, да, это я понимал. Нужно было положить конец страданиям Сахарка, смерть была актом милосердия, а не жестокости. Я понимал, но не мог. Убить самое близкое мне существо, чей запах успокаивал меня скорее, чем материнские руки. Испытание было мне не по силам. Я оказался малодушным. Отец уничижительно смотрел на меня — долго смотрел, чтобы его презрение проникло в каждую мою клеточку, — а потом вскинул карабин к плечу. Я закусил губу, чтобы не вскрикнуть. Сахарок оскалился в последний раз. Шерсть стояла дыбом, на загривке образовался бугор, как раз там, где я так часто трепал его и гладил. Отец выстрелил. Я зажал руками уши, чтобы защитить себя от оглушительного грохота. С силой зажмурился, чтобы слезы не вытекли. «Следил бы за ним получше, такого бы не случилось», — сказал отец. Мне было одиннадцать лет.
Дочь налет…
Чернявый мальчуган сделал вид, что целится в Перл.
— Ложись! Быстро!
— Нет! Это я в тебя стреляю. Ты же охранник в банке!
Мальчуган сплюнул.
— Она права, Джо, — крикнул другой паренек, до того перепачканный в земле, что можно было принять его за индейца.
— Ты так думаешь? А с чего бы?
— Кому, как не ей, быть налетчиком?
— А я не хочу быть охранником, охранник — это скукота.
Пятеро ребятишек играли в ограбление. У паренька, не пожелавшего стать охранником, были оленьи глаза и львиная грива. Штаны грязные, а кожа на плечах гладкая, как у младенца. Плевался он, как старик-техасец, но плевки нисколько не портили его красоты и природного изящества. Вторая девчушка, босая, как и трое других в этой компании, но с уложенными короной вокруг головы косами, не сводила с красавца глаз.
— Тогда ты будешь шерифом, а я твоим помощником.
— Не хочу девчонку в помощники. Я шериф, Перл, и я тебя арестую, — объявил он, повернувшись к мелкой Стенсон.
— Никто не сможет меня арестовать! — крикнула девчушка и улыбнулась, напомнив свою мать.
Та никогда не улыбалась от уха до уха, улыбка только слегка обозначалась на краешке рта и задерживалась там ненадолго.