– Ох, язва! Ну и язва, мать твою!..
На подступившую родню взглянул с удивлением: чего, мол, надо? – и снова уткнулся в газетный лист, измятый, надорванный и, похоже, в масляных пятнах.
Родня переглянулась.
– Это «Амурский край», – сказала Арина Григорьевна. – Я вчерась из «Мавритании» детишкам сладости принесла в пакете из газеты. Пакет на лавку бросила, а отец, вишь, подобрал. Нашёл чёйто, развлекается.
– Чё нашёл-то, батя? – спросил Фёдор. – Поделись, коли не жалко.
– Жалко у пчёлки, – снова хохотнул дед Кузьма. – А тут какой-то жук писучий жизню нашу смешно показывает.
– А как подписано?
– Босяк. Кличка, поди.
– Я видал, – вмешался Иван, – в «Листке объявлений» и в «Эхе». Этих «босяков» много развелось: и «Амурец», и «Гусляр», и даже «Блинохвост». Все из кожи вон лезут, чтобы всё обсмеять, да только не получается. Жизнято, она всякая.
– А у «Язвы» – смешно, – упрямо сказал дед.
– Ну и смейся на здоровье со своим «Язвой», – успокоил страсти Фёдор. – А мы вон с мелочью пузатой посмеёмся.
Во двор с визгом и смехом вкатились «пузанчики» – четырёхлетний Ванечка и двухлетний Никитка, следом вплыла раздобревшая Еленка; из дома выскочили с Настей семилетний Кузя и трёхлеток «инжиган» Федька. И – началось! Догоняшки, кувырканье в траве с «молодым» дедом Фёдором и тятей (для некоторых он же дядя Иван), под одобрительный смешок деда «старого».
Молодые мамы вслед за «маманей» Ариной скрылись в летней кухне – занялись завтраком. Уставшие Фёдор и Иван уселись рядом с дедом Кузьмой – выкурить трубочку, а ребятишки продолжали свою кутерьму.
С пристани долетел гудок первого прибывшего из Хабаровска парохода.
– «Харбин», однако, – сказал дед Кузьма. – Ээх, жив ли корефан мой Сюймин? Живы ли его детки?!
Иван вдруг вскочил и ушёл в дом. Дед проводил его долгим взглядом и стукнул себя кулаком по лбу:
– Дурак я старый! Болтомоха хужей бабёшки! Полез грязной лапой в стару рану! Говнушка[23]
, он и есть говнушка.– Да уж, – обронил Фёдор. – Не головарь[24]
.А Иван в их с Настей комнате упал на кровать, зарылся лицом в подушку и тихо завыл. Перед глазами мелькали картины свиданий с Цзинь – в кустарниках на взгорке за тюрьмой. Замечательное было место: их не видно, а им всё видно. Только Сяосун и знал про это их заветное местечко, там их и застукал во время прощания перед отъездом Ивана в секретный поход. А ведь именно тогда и случилось главное и единственное событие, забыть которое нет сил. Да, Настя оказалась хорошей женой, и детишки у них славные, и любит она куда жарче и безоглядней, нежели Цзинь. Это, наверно, счастье, но где-то, может быть, совсем недалеко, есть Цзинь и есть его сын Сяопин, которому уже восемь лет. С ума сойти! Восемь лет! И они, может быть, рядом, однако не дотянешься!..
Настя выглянула из кухни.
– А где Ваня? – громко, чтобы пересилить детский шум, спросила у старших. – Воды надо свежей.
– Я принесу, – подхватился Фёдор.
Колодец Кузьма и Григорий вырыли между домами, чтобы обоим семействам ходить за водой было недалеко и сподручно. Усадьбы расположены на небольшом склоне, лозоходец – был тогда такой – показал, что как раз под ними протекает подземный ручей, поэтому рыть пришлось неглубоко, а поток оказался полноводный – чистый и холодный.
Фёдор принёс два ведра, поставил на лавку. Настя глянула на его хмурое лицо, заволновалась:
– А Ваня где? Чё-то случилось?
– Да ничё не случилось, – с досадой откликнулся свёкор. – Пошёл собираться на службу. Это нам с батей делать нечего, а у Ивана дежурство по полку.
– Щас всё будет готово, последняя сковородка, – заторопилась Арина. – Ты, Федя, поставь стол. Солнышко нежарко, поедим во дворе.
Иван вышел уже в полном снаряжении: в зелёном чекмене с жёлтым кантом и хромовых сапогах, при погонах хорунжего, с кинжалом на поясе, только что без шашки – на дежурстве в мирное время можно было без неё. Кузя бросился к отцу и повис у него на шее – очень любил, когда тот надевал казачью форму, и даже трёхгодовичок Федя на ещё кривых ножонках закосолапил за братом и обнял отцовский сапог. Иван погладил его по рыжей головке, и Федя ещё крепче обнял сапог.
У Насти заблестели слезой глаза, так радостно было смотреть на мужа и сыновей, но тут поднялся рёв: заплакали маленькие Черныхи, начал Ванечка, а Никитка подхватил. Видать, стало им завидно, что у двоюродных братишек папка есть, да ещё такой ладный-нарядный, а у них нету.
И тут вдруг распахнулась калитка, и во дворе раздался зычный голос:
– Что это за рёвы-коровы у нас завелись?
– Папка! – взвизгнул Ванечка и помчался к отцу, объявившемуся, словно витязь в сказке. Хоть и не нарядный, в простом штатском облачении, но так же ладно скроен и крепко сшит, да к тому же чёрный чуб волной из-под фуражки и чёрная борода на пол-лица.
Никитка потопал за братом, упал и разразился было новым плачем, но Еленка, тоже на бегу, подхватила его, и все трое одновременно повисли на Павле. А он расставил покрепче ноги и обхватил разом двумя руками своё семейство как самое дорогое сокровище. Да он, пожалуй, и считал его сокровищем.