Со дня той самой первой читки, доказавшей Драматургу полную несостоятельность и даже глупость труда всей его жизни, он никак не мог сосредоточиться на работе. Да он даже сидеть неподвижно был неспособен! По утрам отправлялся на прогулку на продуваемую всеми ветрами улицу, доходил до самого дальнего конца парка и шел обратно; холод немного помогал снять лихорадочное внутреннее напряжение, в котором он все время пребывал. Бродил по коридорам Музея естественной истории, где некогда, еще мальчиком, еще «Исааком», часами мечтал, целиком погружаясь мыслями в суровую безликость прошлого. Как все же странно, что этот мир расчищает нам путь, затем дает нам рождение, какой-то совсем краткий миг балует и нежит нас, а затем отбрасывает, как ненужную кожу при линьке. Раз! — и нет тебя. И он вдруг с яростью подумал:
Со свойственной ему проницательностью Драматург догадывался, что Блондинка Актриса заново переживает роль, которую некогда уже играла, причем, возможно, даже не однажды. И за которую была вознаграждена: так и осталась девушкой-ребенком, а он рядом с ней выглядел скучным пожилым ментором. Но чего ему хотелось? Быть ментором-отцом этой женщины или ее любовником?.. Наверное, для Блондинки Актрисы это одно и то же. Но самого Драматурга не слишком пленяла перспектива объединить эти две роли в одну.
Он знал обо всех своих провалах и недостатках. Из всех своих критиков Драматург был самым суровым. Он знал, как нелегко дается ему композиция; знал, что ему недостает дара поэтичности — то есть именно того, самого главного, что придает пьесе живость, магию, волшебную притягательную силу. Недостает чеховского таланта улавливать момент, когда из пустоты, заурядности вдруг проблескивает яркая вспышка, как гром среди ясного неба. Неожиданного смешка, храпа какого-нибудь старика, запаха смерти, исходящего от рук Соленого.
Он никогда бы не смог создать чеховскую Наташу. Он не понимал: даже того, что его «девушка из народа» была слишком хорошей, а потому образ ее вышел неубедительным. А Блондинка Актриса уловила это чисто инстинктивно. В его искусно сработанных пьесах недоставало чеховских озарений, ибо воображение у Драматурга было слишком буквоедским, подчас даже неуклюжим. Да, он признавал эту неуклюжесть, что было проявлением честности с его стороны. Драматург не мог пожертвовать честностью даже ради искусства! Однако несмотря на все это, он был вознагражден за свои труды. Получил Пулицеровскую премию (что привело к несколько неожиданному результату — жена вдруг стала им гордиться и одновременно презирать); получил и другие призы, получил почетное звание лучшего современного американского драматурга. Ибо пьесы его, как и пьесы Чехова, трогали сердца. Как, впрочем, и произведения Ибсена, О'Нила, Уильямса. И трогали его пьесы американские сердца, видимо, в силу своей особой простоты и безыскусности. В хорошем настроении он убеждал себя, что является честным ремесленником, строящим добротные, крепкие, не боящиеся штормов и бурь суда. Более легкие, изящные суденышки, творения поэтичных драматургов, плавали быстро, так и порхали по волнам, но в гавань он приходил одновременно с ними.
Он верил в это. Ему хотелось верить!
Красивая молодая женщина говорила ему все эти вещи. Говорила вполне искренне. С таким видом, точно это очевидно и не подлежит ни малейшему сомнению. Она даже побывала в книжном магазине Стрэнда, где купила старые его пьесы, которые не успела прочесть в прежней своей жизни.
Жила она сейчас в Виллидж. Снимала квартиру на 11-й Восточной улице, которая принадлежала какому-то театральному другу Макса Перлмана. Она никогда не рассказывала ему о своей «прежней жизни». Драматурга так и подмывало спросить ее: «Ты очень страдала, когда твой брак рухнул? Когда ты потеряла любовь?» Или же любовь потерять невозможно, она всегда остается в сердце, только немного блекнет, теряется вдали, словно подернутая туманной дымкой?..
Она слушала все это и смотрела на него любящими улыбающимися глазами.