Известно, что обериутов сравнивали с капитаном Лебядкиным, и они охотно признавали такую генеалогию. Но их Фауст из того же источника — из «Бесов», где описывается поэма Степана Трофимовича Верховенского:
Это какая-то аллегория, в лирико-драматической форме и напоминающая вторую часть Фауста. Сцена открывается хором женщин, потом хором мужчин, потом каких-то сил, и в конце всего хором душ, еще не живших, но которым очень бы хотелось пожить. Все эти хоры поют о чем-то очень неопределенном, большею частию о чьем-то проклятии, но с оттенком высшего юмора. Но сцена вдруг переменяется, и наступает какой-то «Праздник жизни», на котором поют даже насекомые, является черепаха с какими-то латинскими сакраментальными словами, и даже, если припомню, пропел о чем-то один минерал, то есть предмет уже вовсе неодушевленный.
Зрелище социалистической стройки, ускоренная индустриализация и сопровождающий ее миф не могли не найти отклика у молодых поэтов. Но на то они и поэты, чтобы говорить по-своему. Отсюда волки, строящие социализм у Заболоцкого, или корова, идущая к сознанию. Техника дает слепой природе разумный шанс. Конечно, в таком построении есть ирония, которую большевики приняли за издевку. Но у Олейникова та же ситуация иронию всячески обостряет, и он уже готов пожалеть природу как таковую, всех ее тараканов и жуков, даже и в неразумном статусе. Вот один из таких его, можно сказать, манифестов:
Чарльз Дарвин, известный ученый,
Однажды синичку поймал.
Ее красотой увлеченный,
Он зорко за ней наблюдал.
Однако, подумал Чарльз Дарвин,
Насколько синичка сложна.
С ней рядом я просто бездарен,
Пичужка, а как сложена!
Тут горько заплакал старик омраченный.
Он даже стреляться хотел!
Был Дарвин известный ученый,
Но он красоты не имел.
Про Олейникова рассказывали, что, приехав с Дона в Питер, он привез с собой справку из какого-то уездного совдепа: «Дана сия Олейникову Николаю Макаровичу в том, что он красивый». В этом его кардинальное отличие от Чарльза Дарвина — отличие поэта от ученого педанта.
Source URL: http://www.svoboda.org/articleprintview/433990.html
* * *
[Борис Парамонов: «Скандал в Клошмерле»]
Об этом событии надо было бы стихами писать, а не смиренной прозой, и не просто стихами, а какими-нибудь октавами – как Тимур Кибиров написал поэму «Сортиры». Давно было сказано, что о любой стране можно составить правильное представление всего по одной детали: каковы в ней общественные уборные. Но что сказать о Соединенных Штатах Америки или по крайней мере о городе Нью-Йорке, если в нем таковых вообще нет: общественных уборных нет, сортиров, или, как жеманно говорят сейчас в России, «туалетов».
Так вот – открыли один, на Мэдисон парк. Печать подробно осветила событие. Выяснилось, что сортир так себе. Во-первых, тесный, будка вроде телефонной. Во-вторых, платный. Ну, 25 центов, положим, не деньги, но масса других неудобств в этом «удобстве». Бумаги автомат выдает только три раза по 16 дюймов; проверял – хватить должно, но в таком деле обидно само ограничение. Промывка мощная, даже с каким-то дезодорантами, но мощная настолько, что на полу всё время вода. Ну и главное: заведение закрывается в восемь вечера – и до восьми утра.
Последнее кажется особенно абсурдным: а что если припрет в восемь с минутами? Однако рациональная мотивировка имеется: это для предотвращения нежелательной сексуальной активности. Что ж, поверить можно: сортир Центрального вокзала в 70-е годы был биржей уличного гомосексуализма. А я-то по серости советской считал, что верх безобразия – надпись над сортирными умывальниками в Вильнюсе (по-русски, естественно): «Ноги не мыть!»