При пробуждении Карл не улыбался, хотя мгновенно вспомнил о начавшемся для него в этот момент свободном и одиноком конце недели, который он предвкушал, как ребенок рождественскую елку, и который теперь воспринял как одинокие дождливые дни в холодном номере гостиницы: пустые, тоскливые, бесконечные. Это чувство знакомо каждому — вначале сладостное предвкушение дней безделья, часов, когда полностью принадлежишь самому себе, а потом разочарование: безделье осточертевает; чтобы чувствовать себя самим собой, нужна деятельность, и эрзацем отдыха оказываются воскресные занятия — футбольное поле, танцы, пикники, садовые участки, хобби. Это открытие делается не однажды, а стократно, как видно на примере Карла, который надеялся за десять экзаменационных дней своей возлюбленной в Лейпциге взобраться на гору отдохновения и в первые же свободные минуты упал в яму уныния. А утреннее солнце сияло на зазеленевших кладбищенских каштанах, липах и ясенях, чирикали воробьи, черный дрозд (это, да будет известно фрейлейн Бродер, черная птица величиной со скворца, с желтым клювом), еще хриплый с зимы, пытался спеть свою первую любовную песню, с непривычки получалось не блестяще, но вполне годилось для начала весны и нетребовательных жильцов заднего дома, вполне годилось и для того, чтобы семена отчаяния пустили в Карле крепкие ростки: долгий беспросветный конец недели, он один, без работы, без предстоящей радости свидания, без задуманного дела, солнечное утро в асфальтовой пустыне, кладбищенский оазис, который лишь будит воспоминания о потерянной реке, потерянном саде, весенний день, все еще причиняющий боль своей быстротечностью, все еще полный эйхендорфовской [49]
, а может быть, и грипсхольмско-рейнсбергской [50] тоски по не замутненной повседневностью любви, красоте, радости, затененной сознанием, что такого не существует, омраченной разочарованием, но неизбывной! Тут не могла утешить ни свободная раковина, ни с утра убранная постель, ни процеженный кофе и спокойно выкуренная утренняя сигарета, ни даже шум, поднятый детьми, которые радостней (и шумливей) обычного отправлялись в школу, напротив, именно чужие дети вызвали желание повидать собственных.Что было лишь поводом, как мы увидим из дальнейшего. Даже по дороге к ним он думал не о них, а усадил рядом с собой фрейлейн Бродер и повел с ней разговор о памятниках самому себе, расставленных вдоль горного пути его маленькой (теперь внезапно оборвавшейся) карьеры: бывшее библиотечное училище (памятное еще и из-за первого восхищенного взгляда, брошенного на Элизабет), вокзал Яновицбрюке (где он впервые ступил на берлинскую землю), Фрухтштрассе (которую он помогал очищать от развалин), Обербаумбрюке (место прорыва в Западный Берлин для агитационных акций), Руммельсбург (его первая меблированная комната, и как меблированная!}, Обершёневайде (поиски квартир для участников Всемирного фестиваля), Пионерская республика (потоки слез по поводу смерти Сталина), Кёпеник (палаточный городок), Фридрихсхаген (первая практика), открытый грузовик снова везет его по шоссе в деревню, снова Элизабет в льняном платье, здесь начинались велосипедные прогулки, походы с Элизабет. Элизабет! Элизабет! Теперь на нее не было табу, она была частью его жизни, значительной частью, как и дети, оба родились в Кёпенике, в одной и той же клинике; когда он пошел навестить двухчасового Петера, с ним был Мантек, которого медицинские сестры и сочли отцом, а его самого не приняли всерьез.
Итак, все-таки дети!