Одна голландская знакомая недавно рассказала мне, что минувшей зимой проехала поездом из Праги в Нюрнберг. По дороге она читала дневники Кафки, а иногда подолгу смотрела на снежинки, летевшие за окном старомодного вагона-ресторана, чьи подхваченные с боков оконные занавески и красноватый свет настольных ламп напомнили ей маленький богемский бордель. От прочитанного в ее памяти сохранился только фрагмент, где Кафка описывает, как один из попутчиков ковыряет в зубах уголком визитной карточки, причем сохранился этот фрагмент не потому, что описание очень уж примечательно, а просто потому, что едва она успела перевернуть несколько страниц, как сидевший за соседним столиком весьма корпулентный человек, к ее немалому изумлению, принялся совершенно бездумно ковырять в зубах визитной карточкой. Этот рассказ послужил мне поводом после долгого перерыва вновь просмотреть заметки, сделанные Кафкой, когда он в августе-сентябре 1911 года вместе с Максом Бродом ехал из Праги через Швейцарию и северную Италию в Париж. Многое в этих заметках мне так близко, словно я сам играл в них некую роль, и не просто потому, что там так часто идет речь о Максе, например когда в купе на него падает шляпа некой дамы или Франц оставляет его «одного за рюмкой гренадина в темноте на краю полупустого уличного кафе»[75]
; нет, остановки обоих холостяков во время летней поездки странным образом изначально знакомы мне куда лучше, чем какое-либо другое место. Уже автомобильная поездка под дождем по ночному Мюнхену – «пневматические шины шипят на мокром асфальте, как аппарат в кинематографе» – пробуждает длинные цепочки воспоминаний о моем первом путешествии, в 48-м, из В. в Платтлинг, к деду с бабушкой, вместе с только что вернувшимся из плена отцом. Мама сшила мне зеленую курточку и рюкзачок из клетчатой ткани. Ехали мы, помнится, в купе третьего класса. На мюнхенском вокзале, где с площади были видны огромные кучи обломков и развалины, мне стало дурно, и меня стошнило в одной из тех «кабин», о которых Кафка пишет, что они с Максом мыли там руки и лицо, прежде чем сесть в ночной поезд, который через Кауферинг, Бухлоэ, Кауфбойрен, Кемптен и Имменштадт шел через мрачные альпийские предгорья в Линдау, где перроны и за полночь полны песен – сцена, которую я отлично знаю, ведь на линдауском вокзале вечно болтаются пьяные экскурсанты. Вот и «впечатление от прямых, самостоятельных, не образующих улиц домов в Санкт-Галлене», склоны долины, словно на крумауских картинах Шиле, в точности соответствуют кулисам, в которых я бродил целый год. И вообще, заметки Кафки по поводу швейцарского ландшафта, «темные, неровные лесистые берега Цугского озера» (как же часто он пишет о таких вещах) напоминают мне собственные детские поездки в Швейцарию, например на однодневную экскурсию, которую мы в 1952 году предприняли из С. на автобусе через Брегенц, Санкт-Галлен и Цюрих, вдоль Валленского озера и через долину Рейна снова домой. Автомобилей в Швейцарии было тогда довольно мало, зато чуть не сплошь американские лимузины – «шевроле», «понтиаки» и «олдсмобили», – и поэтому я вправду подумал, что мы находимся в совершенно другой, квазиутопической стране, почти как Кафка при взгляде на таможенный катер на Лаго-Маджоре невольно подумал о путешествии капитана Немо по солнечному миру.В Милане, где я пятнадцать лет назад пережил несколько странных приключений, Макс и Франц (читателю оба кажутся едва ли не придуманной самим Францем парой) решают ехать в Париж, из-за начавшейся в Италии холеры. За столиком в кафе разговор о мнимой смерти и уколе в сердце – видимо, особая навязчивая идея в склеротической, уже многие десятилетия прозябающей в своего рода послежизни габсбургской империи. Густав Малер, отмечает Кафка, тоже просил укол в сердце. Композитор скончался всего несколькими месяцами раньше, 18 мая в санатории Лёв, когда над городом как раз гремела гроза, как в смертный час Бетховена.
Сейчас передо мной открыт недавно опубликованный альбом с фотографиями Малера. Можно видеть, как он сидит на палубе океанского лайнера, прогуливается в окрестностях своего дома в Тоблахе, идет с пляжа в Зандворте, а в Риме спрашивает у прохожего дорогу. Мне он кажется очень маленьким и выглядит как импресарио жалкого бродячего театра. В самом деле, самые прекрасные места его музыки для меня те, где в дальней дали еще слышен наигрыш еврейских сельских музыкантов. Не так давно в пешеходной зоне одного северогерманского города я слушал литовских музыкантов, чьи инструменты звучали совершенно сходным образом. Один играл на гармошке, второй – на помятой тубе, третий – на контрабасе. Я слушал, не в силах оторвать от них глаз, и вот тут понял, что́ Визенгрунд однажды написал о Малере, а именно что его музыка – кардиограмма разбитого сердца.