– Нас все презирают… Люди никогда нам не простят, что мы жили с типом, который ухлопал восемь человек и ранил еще двадцать пять… Вот он, идол нашей семьи – убийца!.. Нашего Хосина, нашего любимого Хосина теперь все ненавидят… Стоит о нем заговорить, как нас обзывают преступниками. Но настоящий Хосин – это был Хосин до взрыва, до того, как он стал террористом, тот, которого я знал с самого детства. А эти, здешние, чего они хотят? Чтоб я забыл свое прошлое? Чтоб я остался только братом террориста? Ну конечно, так было бы проще всего!
Хосин крайне возбужден; он обрел прежнюю живость и все энергичнее втолковывает на ухо мальчишке свои доводы. А тот, как под гипнозом, монотонно повторяет их вслух:
– Хосин – слава семьи Бадави! Для всего мира он варвар, но сам он хотел стать героем и мучеником! Я знаю своего брата, я уверен, что он гордился собой. Он взорвал бомбу потому, что гордился этим актом. И хотел, чтобы я тоже гордился им. Вот почему я разыскиваю его вещи. Он оставил мне послание. Я так хочу понять своего брата, но все вокруг мне мешают…
Внезапно он трясет головой, словно решил избавиться от наваждения, и Хосин замирает.
– Что будешь на десерт?
– То же, что и ты.
Момо поворачивается к прилавку и, снова не удостоив хозяина взглядом, требует два апельсиновых флана[11]
. Он говорит неразборчиво, гораздо тише, чем со мной, почти шепчет: если этот боров не понимает, тем хуже для него. Хозяин испуганно просит его повторить. Момо нехотя вполголоса повторяет заказ, указав подбородком на куски торта в витрине.Не удержавшись, я ворчу:
– А погромче нельзя было?
– Я ему плачу! Здесь король – клиент, понял?
Великан ставит перед нами тарелки с десертом. Молчание Момо достаточно красноречиво, и я малодушно воздерживаюсь от благодарности.
В этот момент за окном на улице тормозит машина с мигалкой на крыше.
– Ох, черт! Легавые! – взвизгивает Момо.
В мгновение ока он спрыгивает с табурета, бежит в глубину помещения и запирается в туалете.
На улице хлопают дверцы, и в закусочную входит пара инспекторов-магрибинцев, устало растирая колени.
– Жрать охота! – говорит первый.
– Два кебаба! – командует второй.
– Баранина, курятина, говядина? – спрашивает турок.
– Говядина. И две колы. А вам пива, шеф?
По тротуару прохаживается человек с сигаретой в руке.
– Банку «Юбилейного», – подтверждает он, входя в закусочную.
Это комиссар Терлетти. Мы одновременно узнаём друг друга, и оба поражены. Комиссар враждебно кривится, глядя на меня:
– Ты что это – тоже халяльную еду жрешь?[12]
Оглядев плакаты на стенах, констатирую, что все здешние блюда приготовлены из мяса ритуально забитых животных.
– Ну надо же! А я и не заметил… – Он воздевает глаза к потолку. – Как подумаю, что на выборах твой голос засчитывается наравне с моим, так и хочется послать демократию куда подальше.
И он выходит, цыкнув на ходу слюной в сточную канаву.
Оба сыщика, в ожидании своих сэндвичей, глядят на меня как на круглого дурака. Я делаю вид, будто ничего не замечаю.
Расплатившись, они выходят на улицу, где стоит Терлетти; он размазывает ботинком свой окурок по асфальту, все трое садятся в машину и уезжают.
Через несколько секунд Момо выглядывает из туалета.
Я встречаю его улыбкой:
– Ты не зря удрал, это был Терлетти.
– Что он тебе сказал? О чем вы говорили?
– Да ни о чем. Он меня держит за дурачка. Вообще-то, выглядеть дурачком – самое что ни на есть надежное прикрытие.
Но, произнося эти слова, я одновременно спрашиваю себя: а может, Терлетти прав? Что я тут делаю в компании брата убийцы, от руки которого сам чуть не погиб? И что я за урод, если пытаюсь понять мальчишку – более того, утешить?!
8
«Зачем?»
Этот вопрос не дает мне покоя с самого утра.
Закрыв глаза, подперев щеки кулаками и облокотившись на стол, я пытаюсь отрешиться от гомона в редакции. Сегодня, в понедельник, сотрудники бурно, как никогда, обсуждают последние события; помещение напоминает гудящий улей, переполненный информацией, но все голоса перекрывает мощный бас Пегара, шумного, назойливого, лихорадочно оживленного, требующего от своих рабочих пчелок нектара «новых новостей». Наш босс никогда не страдал излишней скромностью, но теперь прямо-таки лопается от гордости: Шарлеруа стал центром мира – или как минимум мира массмедиа, – стоит только взглянуть на городские улицы, забитые репортерами, журналистами и спецкорами, камерами и магнитофонами, съемочными машинами и тонвагенами, и это не считая спутниковой связи с трансляцией на полсотни стран. Наконец-то наш городишко стряхнул с себя налет провинциальной серости и сделался сюжетом номер один для СМИ всего мира. И Пегар, почуяв эту метаморфозу, заважничал, что твой король: это именно он, бывалый журналист, всегда интересовался жизнью Шарлеруа больше, чем другие, еще во времена так называемого прозябания города! Он сияет. Он чванится. Он торжествует.
А я сжимаю виски и затыкаю уши, чтобы отгородиться от этой вакханалии.
«Зачем?»