Доктор нашел палец на столе. Он указывал на корзину овощей. Он был мертв. Тогда доктор все понял. Понял, что двойственность его возможна была до поры, что пора пришла, что он один и одинок, что любовь более невозможна, понял он, что мир кончился, сконцентрированный в пальце мир существовал, но теперь вся сущность (мебель, небо, лес, ногти) исчезает ненадежным миражом, потому что им больше НЕОТКУДА БЫТЬ. Звук потихоньку сливался за последний предел, предметы таяли, возвращаясь в небытие. Доктору казалось, что ветер немыслимого полета проносится сквозь него, он пытался взглянуть на свое тело, но уже не знал его, последнее ощущение себя, которому еще было слово — «испаряющаяся струйка, стру…»
Про войну
Почему умерла твоя бабушка?..
Ты же помнишь, была она бодрой, розовощекой. Порой появлялось в ней некое кокетливое блядство, интимный какой-то угар, что воплощался в таинственно-распевное, разухабистое «эх», долгое, основательное.
А внутри междометия вибрировали плотские пахучие смыслы, до тех пор, пока старость не устремила ее чувственность в Ничто. Бабушка выдерживала паузу, возбуждала свою Внутреннюю Пустоту, своего Внутреннего Самца-Мертвеца-Иванушку.
(Дед Иван был бессмысленно-припадочно-яростный. Так и умер, кинувшись в сорок четвертом под танк немчуры.)
«О…л ты, о…л Иван!» — орал Командир в оглохшие уши Смерти. То-ли в восхищении орал, то-ли с сочувствием. А потом, завороженный подвигом блаженного, замолчал. Глядел на труп долго так, вдумчиво. А после пошел в деревню ближайшую, и немчуре той самой сдался.
«Расстреляйте меня!» — говорит: «Грешен я, ибо смешно мне все стало — и Родина моя, огромно-корявая и хищная, словно черт, и невеста дебиловатая, с косой до пояса, скользкой и липкой, будто петля, с повешенного снятая… Невестушка опостылела мне, с любовью ее угодливой, да с ляжками жирными, да с грудями огромисто-удушливыми. И смешны мне красноармейцы-паяцы, солдатики ада предательства русского, с оловянной вечностью в монголисто-подлых глазах. И падаль пролетарская, тля гармошечная мутации революционных…