— Я решу… Всё почему да почему… А ты вот объясни: почему Михаил Павлович добывает со своей бригадой по семь тысяч тонн, а весь участок Каширова на твоей шахте не выдает и двух тысяч? Можешь это объяснить?
— У Михаила Павловича пласт, знаешь, какой? Один метр сорок. А у нас чуть больше восьмидесяти сантиметров. Понял?
— Понял. А Димка Руденко говорит: «Чих — бригадир высшего класса! И люди у него — тип-топ!» Понял? Почему ты не воспитаешь таких людей? Ты же секретарь парткома…
С Андрюшкой трудно. Хороший мальчишка, любознательный, пытливый, не лоботряс какой-нибудь, но от рук отбивается. Где взять время, чтобы уделить ему в достаточной степени? Растет ведь человек, и каким он вырастет — спрос будет с Тарасова. Он, Алексей Тарасов, будет в ответе за человека Андрея Тарасова…
— Ты чего смотришь на меня так, Андрей Тарасов?
Странный он человек, этот Андрюшка. Только вот сейчас в его глазах мельтешили плутоватые огоньки, было в них что-то мальчишечье-озорное, а теперь они не то испуганны, не то настороженны, и ни капли мальчишечьего в них не осталось, и глядят они как бы с великой скорбью и пониманием того, чего понимать маленькому человеку и не следовало бы.
— Ты устал, па? Ты очень устал? Я пойду, па. Честное пионерское, сделаю все как надо. Все будет тип-топ… А ты ляг Ляг и лежи. Хорошо?
— Хорошо, — согласился Тарасов-старший. — А ты иди занимайся.
Он снова лег, укрылся пледом и попытался задремать. Когда-то он умел заставлять себя быстро от всего отключаться и по своему собственному приказу почти мгновенно погружаться в сон. Но то было давно — тогда и нервы были покрепче, и на здоровье особенно жаловаться не приходилось. Теперь же все по-иному. Едва закроешь глаза, как сразу нахлынет на тебя твое давнее прошлое. То вдруг увидишь себя совсем мальчишкой, и фашисты гонятся за тобой с автоматами, свистят у головы пули, а сзади полыхают столбы огня и дыма — горят подожженные тобой немецкие машины. Мать Павла Селянина спрашивает: «Твоя работа?» И немецкий солдат требует: «А ну-ка покажи руки!» А они все в копоти и горят так, словно ты сунул их в кипящую смолу…
А то нежданно-негаданно привидится шахта, и ты будто ползаешь со старой шахтерской лампой по забою и слышишь, как впереди и позади тебя оседает кровля, и вот ты уже оказался отрезанным от всего мира, захлопнуло тебя, как в мышеловке. Лампа погасла, кругом — мрак и совсем нечем дышать. Ни одного глотка воздуха, легкие разрываются от удушья, кровь в висках стучит так, словно бьют по твоему черепу тяжелым молотом…
Да, теперь и задремать не так-то просто. Сто раз говоришь себе: «Спи, Тарасов. Приказываю тебе спать!» Какой там! Игра в кошки-мышки… Лучше попробовать испытанный метод — он часто помогал:
— Идет один бедуин по знойной пустыне, и горячий песок шуршит, шуршит под босыми ногами…
Надо все увидеть и услышать. Увидеть пустыню, иссохшего от знойных ветров бедуина, его потрескавшиеся босые ноги и услышать, как тихо и монотонно шуршит, шуршит песок… Куда же он плетется, этот человек? Наверное, вон к той одинокой пальме, бросающей круг жиденькой тени на песок. Ляжет там сейчас бедуин и устало и сладко смежит веки…
— Идет один бедуин по знойной пустыне, идут два бедуина, идут бедуины, идут, идут, идут бедуины, и горячий песок шуршит, шуршит под босыми ногами. Тихо, монотонно шуршит…
«Это твоя работа?.. А ну-ка покажи руки!..»
Вот так он и промаялся всю ночь напролет. Бедуины спали в тени пальмы, а он задыхался от удушья, будто горячий песок всех знойных пустынь мира ворвался в его легкие и наглухо забил их, не оставив свободной ни одной клетки.
Утром с трудом встал, взглянул на себя в зеркало и горько усмехнулся: «Ты ли это, Тарасов?» Долго колебался, но все же снял телефонную трубку и позвонил Кострову, сам не узнавая своего голоса:
— Свалило меня, Николай Иванович. И, пожалуй, надолго. Если можешь, прошу подъехать ко мне на полчаса. Можешь?
— Мчусь! — ответил Костров. — Жди и ни шагу из комнаты. Договорились?
Он действительно примчался через несколько минут. Примчался встревоженный, и, как ни старался скрыть свою тревогу, Тарасов сразу же увидел ее в его глазах.
— Только не паниковать! — попросил Алексей Данилович, кивая на дверь в кухню, где суетилась жена. — Все устроится…
— Да, все устроится, — машинально повторил Костров. — А как же иначе?..
Он по-настоящему любил Тарасова. Любил в нем все: и его горячность, и порывистость, каким-то чудом сочетающуюся с трезвой рассудительностью, любил его резкость, мгновенно сменяющуюся мягкостью, поражался его волей и его искренним человеколюбием. Часто, когда Тарасова не было рядом, Костров говорил о нем: «Это Человек с большой буквы…»
Уже долгое время Николай Иванович, видя, как Тарасов помаленьку сдает, упрашивал его:
— Знаешь что, Алексей Данилович, брось все к дьяволу, отдохни. Поезжай в санаторий, подлечись месяца два-три.
Тарасов взрывался:
— На покой? Камушки собирать?