Свирид как-то раз засудил «барыгу» по прозвищу Доляр, ранее им же уполномоченного для торговли в зоне. Сначала пахан выявил, что «фраер оборзел» и «не отстегивает в общак». Затем заметил, что попавший под подозрение стал как-то особенно близок с администрацией. На сходке для посвященных Свирид высказал соображения, что за Доляром стоит приглядеть, уж очень торговля ладится, начал конкретно обогащаться. Тем более, торгашу ярким фонарем светит УДО – условно-досрочное освобождение. И точно, интуиция Свирида не подвела. Когда братва прижала Доляра к стенке, выложив все аргументы, он из страха признался в стукачестве. И Свирид повелел наказать его за подлость. Отбившегося от стаи растерзали в туалете, как промокашку. Через день Доляр в лазарете отправился туда, откуда не возвращаются. Свирид уладил дело с администрацией, чтоб не было шума. Помню, выбитые зубы неудавшегося бизнесмена валялись по всему бараку. Мне было его не жаль – жадность я всегда относил к худшим человеческим порокам. С того момента я стал отлично понимать собак, которые, вкусив крови и плоти, становятся поведенными, готовыми набрасываться и на человека. Ярость толпы, неконтролируемое зверство сняли с нас последние запреты – мы, участники бойни, за несколько минут перешли из категории людей в категорию оборотней. Я заметил, что Свирид лишь наблюдал за действом. Он безошибочно оценил сильные и слабые стороны каждого.
Помню, как однажды Макинтош – так звали влиятельного блатного, заведовавшего и распоряжавшегося общаком, – проигрался в карты. Мне этот субъект не нравился – какой-то он был слишком задиристый и гниловатый одновременно. И вот карточный долг, с которым он не сумел рассчитаться, его и раскодировал. На разборке, когда Свирид приговорил его, возник непредвиденный эксцесс. Бывший смотрящий хаты вдруг выхватил заточку и с угрожающим видом пошел на Свирида. Я и еще один по прозвищу Шайба находились на почтительной дистанции от пахана и при всем желании броситься ему на помощь не могли. Остальные воры попросту одеревенели и застыли. Долговязый и довольно крепкий Макинтош возвышался над сутулым, казавшимся хилым Свиридом, как сосна. Но тот не дрогнул, только весь сжался, сверля сузившимися зрачками нависшую над ним смерть в арестантской робе.
– Дернешься – будешь опущенным! – Свирид прошипел эти слова строго и резко, будто паровоз, выпустивший пар из трубы. Но видимого страха на побледневшем лице не было.
«О, ты просто научился давить страх, как мы давим клопов», – подумал я не без уважения. Этот страх казался даже ужаснее того, что мы испытывали в ущелье в Афганистане. Там смерть приходила из тьмы. И хотя умереть мог каждый, мы держались вместе, а в коллективе смелость суммируется. Тут же каждый безнадежно одинок, а у смерти есть конкретное лицо.
В какое-то мгновение их взгляды столкнулись, и уже в следующий миг стало ясно: Макинтош свою игру проиграл. Он обмяк, обвел всех присутствовавших взглядом отчаянного затравленного человека и вдруг быстро пошел к своей койке, все еще держа заточку наготове. Все стояли недвижимо, а Макинтош стащил с койки свой матрас и быстро посеменил с ним в отдаленную часть помещения у самого выхода. Это было место обитания опущенных и обиженных – петухов. Там Макинтош демонстративно бросил матрас на пол. Сосну срезали, точно на лесоповале. Никто не подошел к нему – с того момента он стал пустым местом без имени.
– Беспредельщика не жалко, он сам себе бумагу подписал, – медленно и сурово изрек Свирид.
Вот какие переходы порой готовит жизнь… Один неверный шаг – и можно вычеркнуть себя из списка живых.
Так, вблизи Свирида и в его тени, прошло более трех лет, пока он вдруг сам не засобирался на волю. Я и не пытался проникнуть в его тайны, и уж тем более, не тревожился о материальной выгоде, ни о чем не просил. Впрочем, Свирид рулил спокойно и мудро, ни крупных стычек, ни жутких, гадливых опусканий при нем не было. Это, насколько я мог судить, претило ему.
Я заслужил законный статус опричника при дворе, который позволял мне жить на равном удалении от всех. Такое меня вполне устраивало, даже блатные ко мне в душу не лезли. За несколько лет заключения никто меня не навестил, никому моя судьба не была интересной. Бывало, по ночам меня прошибало что-то слишком человеческое, щемящее. Мне казалось, будто сердце мое извлекали из тела и зажимали в дверях. И в такие моменты я беззвучно плакал, как когда-то маленьким мальчиком над могилой отца. Я думал о дочери, представлял, как она выросла, как я бережно касаюсь ее локонов, как осторожно обнимаю нежное теплое тельце. Я с неутихающей болью думал о жене, которую больше никогда не обниму. Я думал и о матери, которую опозорил, и ею не прощен. И тогда я выл, как лютый зверь в загоне. Долго лежа без сна, я размышлял, зачем мне оставлена жизнь Всевышним? Может быть, для того, чтобы я когда-нибудь увидел дочь и позаботился о ней? Может быть, я ей пригожусь? Нужен ли я этому несчастному ребенку, осиротевшему по моей вине?