Крайняя точка этой блестящей и губительной литературы – ничто. Это и ее крайняя точка, и глубинная суть: в новой духовности нет ничего позитивного, она являет собой чистое и простое отрицание мирского; в Средние века именно мирское было ничтожным в сопоставлении с Духовным; в XIX веке происходит полная перестановка: Мирское первично, тогда как духовное – это мелкий паразит, который его грызет и пытается уничтожить. Речь идет о том, чтобы либо отрицать мир, либо его потреблять. Отрицать, потребляя. Флобер пишет, чтобы избавиться от мира людей и вещей. Его фраза оплетает предмет, захватывает, сковывает и губит его, она смыкается над ним, затем каменеет, и предмет обращается в камень вместе с нею. Такая фраза слепа и глуха, она бескровна; ни единого живого дыхания, и глубокая тишина отделяет ее от фразы, следующей за нею; она падает в бездну, век за веком, и увлекает за собой в это нескончаемое падение свою жертву. Любую хоть раз описанную реальность вычеркивают из перечня и потом устремляются в погоню за следующей по списку. Реализм – не что иное, как это великое и удручающее истребление. Речь идет прежде всего о том, чтобы упокоить. Всюду, где прошел реализм, даже трава не растет. Детерминизм натуралистического романа убивает жизнь, он подменяет человеческий произвол механизмами, настроенными на выполнение только одной операции. У него всего один сюжет: медленный распад человеческой личности, предприятия, семьи и общества; необходимо вернуться к нулю, и для этого берут природу в состоянии нарушения равновесия из-за производительной деятельности, сглаживают этот дисбаланс и путем устранения наличных сил возвращаются к мертвому равновесию. Когда реализм нежданно показывает нам успех какого-нибудь честолюбца, то это не более чем видимость: Милый друг[175]
отнюдь не взял приступом бастионы буржуазии, он – игрушка судьбы, и его взлет свидетельствует только о падении определенного общества. И когда символизм открывает тесное родство красоты со смертью, он всего лишь выявляет тему всей литературы на протяжении полувека. И тема эта – красота прошлого, ибо его больше нет, красота тех, кто умирает молодыми, красота увядающих цветов, любых повреждений и любых руин; его тема – высшая доблесть потребления, изнурительной болезни, всепожирающей любви и убивающего искусства; смерть всюду: и перед нами, и позади нас; смерть достает до солнца и пронизывает ароматы земли. Искусство Барреса[176] – это мысль о смерти: предмет прекрасен, только если его «можно съесть», иными словами, если он гибнет, когда его употребляют. Временная инстанция, которая особенно подходит для таких королевских игр, – это мгновение. Ибо мгновение пролетает, но оно несет в себе образ вечности, оно – это отрицание человеческого времени, времени с тремя измерениями труда и истории. Для того, чтобы хоть что-то построить, времени надо много, а чтобы обрушить все на землю, довольно и мгновения. Если под таким углом зрения взглянуть на творчество Жида, то нельзя не разглядеть в нем этики, предуготованной исключительно для писателя-потребителя. Что такое его бесполезный поступок[177], если не финал века буржуазной комедии и не императив писателя-дворянина? Поразительно, что и примеры подобных поступков взяты из области потребления: Филоктет дарит свой лук, миллионер растрачивает банковские билеты, Бернар ворует, Лафкадио убивает, Менальк продает свою мебель[178]. Это разрушительное движение впоследствии дойдет до крайних проявлений: «Самое простое сюрреалистическое действие, – напишет Бретон двадцать лет спустя, – состоит в том, чтобы с револьвером в руке выйти на улицу и стрелять наугад, сколько можно, по толпе». Таков последний итог длительного диалектического процесса: в XVIII веке литература была отрицанием; при господстве буржуазии она переходит в состояние абсолютного и гипостазированного[179] Отрицания: она становится многоцветным и радужным процессом уничтожения. «Сюрреализм не придает особого значения ничему, кроме… того, что нацелено на уничтожение бытия и обращает его во внутренний и незримый блеск, который уже не есть ни душа льда, ни душа огня», – пишет далее Бретон. В пределе литературе ничего больше не остается, кроме как довольствоваться собой. Что она и делает под именем сюрреализма: в течение семидесяти лет писали для того, чтобы впустую растрачивать мир; после 1918 года пишут для того, чтобы впустую растрачивать литературу; разбазаривают литературные традиции, проматывают слова: их сшибают друг с другом, дабы заставить взорваться. Литература как абсолютное Отрицание становится Антилитературой, но еще никогда литература не была