В течение всего этого периода, растянувшегося на несколько поколений, случай из жизни рассказывается с точки зрения абсолюта, иными словами, если взглянуть на него с точки зрения порядка, то подобный случай – местное возмущение в системе, пребывающей в состоянии покоя; ни автор, ни читатель не подвергаются никакому риску, им не надо бояться никаких неожиданностей: событие произошло, оно разложено по полочкам и разъяснено. В стабильном обществе – еще не осознающем грозящих ему опасностей и имеющем всего одну мораль, одну шкала ценностей и один метод объяснения для интеграции локальных возмущений; в обществе, убедившем себя, будто оно выше Историчности и будто ничего важного никогда больше не произойдет в буржуазной Франции, в этой распаханной до последней пяди земли стране, поделенной на квадраты вековыми стенами, закостенелой в своих промышленных методах и почивающей на лаврах своей Революции, – в таком стабильном обществе неприемлемы никакие другие приемы написания романов; новые методы, которые писатели пытались ввести, привлекали публику только как диковинка или совсем не имели будущего: они не были востребованы ни писателями, ни читателями, ни структурой социума, ни его мифологией (11).
Итак, хотя обычно изящная словесность берет на себя в обществе роль объединителя и борца, буржуазное общество в конце XIX века являет собой такое беспрецедентное зрелище: занятый трудовой деятельностью социум, сплотившееся под знаменами производства, порождает литературу, которая не только его не отражает, но никогда даже не говорит о том, что его интересует; литературу, которая противостоит его идеологии, соединяет Красоту с отрицанием производства, отказывается от воссоединения с этим социумом, не желает быть прочитанной им и вместе с тем в недрах своего бунта отражает все-таки правящие классы в их самых глубинных структурах и в их «стиле».
Не стоит порицать литераторов того времени: они сделали все, что могли, и среди них оказались даже самые великие и самые кристально честные из наших писателей. К тому же поскольку любое поведение человека открывает перед нами некую вселенскую грань, их позиция нас обогатила вопреки им самим, открывая перед нами бескорыстность как одно из неисчислимых измерений мира и реальную цель для человеческой деятельности. Из-за того, что они были истинными творцами, их творчество таит в себе отчаянный призыв к свободе того самого читателя, которого они притворно презирали. Литература довела оспаривание до последнего предела, до оспаривания себя самой; она заставила нас провидеть за убийством слов – черное безмолвие, а за духом серьезности – пустые и отверстые небеса равнозначности; она нас приглашает возникать из небытия с помощью разрушения всех мифов и всех общепризнанных ценностей, она нам открывает в человеке вместо сокровенной связи с божественной трансцендентностью тесные и сокровенные отношения с Ничто; это литература отрочества, того возраста, когда молодой человек, находящийся пока на полном содержании родителей, не приносящий пользы и не обремененный никакой ответственностью, тратит деньги своей семьи, осуждает своего отца и способствует крушению надежной вселенной, хранившей его детство. Если вспомнить, что праздник, как убедительно доказал Кайюа[194]
, – это один из тех негативных моментов, когда человеческое сообщество потребляет накопленные им материальные блага, нарушает свои моральные законы, тратит только ради удовольствия тратить, разрушает ради удовольствия разрушать, тогда станет очевидно, что литература в XIX веке, за пределами занятого трудовой деятельностью общества, которое имело склонность к обожествлению накопительства, была торжественной и мрачной тризной, была приглашением гореть до самой смерти в кострах блистательной аморальности и в огне страстей. Когда я буду говорить о том, что литература нашла свое запоздалое завершение и свой конец в троцкистском сюрреализме, станет понятнее та роль, которую она выполняла в излишне закрытом обществе: она была предохранительным клапаном. В конце концов, от вечного праздника до перманентной революции путь не так уж и долог.