Рылеев старался перед комитетом выставить общество и дела оного гораздо важнее, нежели они были в самом деле. Он хотел придать весу всем нашим поступкам, и для того часто делал такие показания, о таких вещах, которые никогда не существовали. Согласно с своею мыслью, чтобы знали, чего хотело наше общество, он открыл многие вещи, которые открывать бы не надлежало.[636]
Со всем тем это не были ни ложные показания на лица, ни какие-нибудь уловки для своего оправдания; напротив, он, принимая все на свой счет, выставлял себя причиною всего, в чем могли упрекнуть общество. Сверх того, комитет употреблял все непозволительные средства: вначале обещали прощение; впоследствии, когда все было открыто и когда не для чего было щадить подсудимых, присовокупились угрозы, даже стращали пыткою. Комитет налагал дань на родственные связи, на дружбу; все хитрости и подлоги были употреблены. Я знал через старого солдата, что Рылееву было обещано от государя прощение, ежели он признается в своих намерениях; жене его сказано было то же; позволены были свидания, переписка, все было употреблено, чтобы заставить раскрыться Рылеева. Сверх того, зная нашу с ним дружбу, нас спрашивали часто от его имени о таких вещах, о которых нам прежде и на мысль не приходило. Я, признаюсь, обманутый сам обещанием царским, зная, за какую цену оно обещано Рылееву, и зная его намерение представить в важнейшем виде вещи, думал действовать в том же смысле, чтобы не повредить ему и не выставить его лжецом, отрицаясь от показаний, сделанных будто от его имени, особенно в начале дела, когда еще не разгадал этой хитрости комитета; но после я узнал это, и мы с братом взяли свои меры. Что же касается до Рылеева, он не изменил своей всегдашней доверчивости и до конца убежден был, что дело окончится для нас благополучно. Это было видно из его записки, посланной ко всем нам в равелин, когда он узнал о действиях верховного уголовного суда; она начиналась следующими словами: «Красные кафтаны (т. е. сенаторы) горячатся и присудили нам смертную казнь, но за нас Бог, государь и благомыслящие люди», – окончания не помню».Что Рылеев надеялся на «благополучный» исход дела – на это есть намеки и в его письмах из каземата; непонятно только, как, надеясь на это, он мог представлять все дело более серьезным и сложным, чем оно было, и преувеличивать свою собственную роль во всем заговоре. Но он возвеличивал себя на счет других с очень определенной целью: он хотел взять на себя наибольшую часть вины, чтобы она не такой тяжестью легла на плечи товарищей.[637]
Барон Розен рассказывает, что Рылеев на допросах излагал очень смело свои взгляды на положение России и был откровенен в обличении ее недостатков. Кн. Трубецкой утверждает, что Рылеев вел даже «развязный» разговор (правда, до допроса) о «временном правлении» с одним из своих судей, князем А. Н. Голицыным.[638]
Эти смелые и обличительные речи Рылеева остались незаписанными,[639] но что он мог произносить их – это более чем вероятно: подавали же А. Бестужев и Штейнгель длинные донесения самому царю, в которых не щадили русские порядки.[640]Если Ник. Муравьев и Н. Тургенев могут быть заподозрены в стремлении представить движение отнюдь не серьезным,[641]
то показания Рылеева писаны с полным сознанием важности того дела, которому он служил.Быть может, ему не следовало бы говорить так уверенно и открыто о силах южного общества, о руководящей роли, которую в нем играл Пестель; быть может, он напрасно просил своих судей «принять всевозможные предосторожности и как можно скорее, чтобы опять не пролилась кровь и не погибли люди, достойные, может быть, лучшей участи». Такие слова могли исказить заранее точку зрения судьи на того или другого подсудимого и заставить судью предполагать очень важное и значительное там, где этого, может быть, и не было,[642]
– но излишняя откровенность Рылеева вытекала опять-таки не из чувства самообороны, а из сентиментального миросозерцания, которое допускало, что победитель может стать нежным опекуном, а грозный судья превратиться в милостивого родителя.[643]