Читаем Дело генерала Раевского полностью

Я плеснул ему четверть стакана. Он выпил, вытер губы трясущимися руками и продолжал:

   — Вот меня никогда не собьёт машина, — усмехнулся Кирилл Маремьянович и глянул многозначительно на стакан свой пустой.

   — Как знать, — не согласился Олег, — вы же сами говорите, что алкоголикам они не доверяют.

   — Ну, я пока не алкоголик. У них есть по этому поводу два интересных понятия, оба они начинаются по какой-то странности с буквы «э». Но имеют они совершенно противоположное значение.

Я насторожился.

   — Первое слово — энтелехия. Это слово греческое, понятие древнее. Означает оно законченность и завершённость какого-либо состояния. По смыслу оно гораздо полнее, то есть это состояние возвышенного, совершенного осуществления замысла, находившегося в развитии. Ввёл, то есть наполнил его философским значением, Аристотель. Оно обозначает актуальную ныне наполненность предмета, находящегося в движении, для достижения своего полного развития. Энтелехия невозможна без знания, которое по наполненности своей превращается в умозрение. Вот эти люди взяли на себя право решать, достоин ли тот или иной человек энтелехии, поскольку от неё в первую очередь зависит благополучие общества. Они считают, что есть два вида энтелехии: одна — устраивающая их представление о развитии общества, другая — не устраивающая. Первая имеет право на жизнь, вторая не имеет.

   — Что же они делают в случае, когда «не имеет»? — спросил я.

   — Здесь у них есть два исхода. Первый, самый, как говорят, общеупотребительный: создать в обществе такие условия, чтобы уровень допустимой сейчас интеллектуальности, а также талантливости регулировался самим обществом, чтобы люди останавливались в своём развитии сами.

   — Как это? — заинтересовался я.

   — Очень просто. Общество должно быть органически нетерпимым к каждому талантливому или умному человеку, чтобы человек чувствовал дискомфорт, неудобство, нетерпимость, чтобы он постоянно ощущал на себе давление без применения каких-то специальных средств. Как это, скажем, было с Лермонтовым. Талантливый человек очень раним, особенно если он ещё и умён. Его легко вывести из себя. Петербургское общество ко временам Лермонтова уже сформировалось, и такой гениальный человек, как Михаил Юрьевич, ощущал с болезненностью невозможность пребывать в этом обществе. К нему, правда, пришлось всё же применить спецсредство — ссылку на Юг в предельно антиинтеллектуальную среду. И сам он себе нашёл там конец. Гениальнейший, честнейший Батюшков был вынужден сойти с ума во цвете лет... С Пушкиным было сложнее: он был натурой вулканической, и к нему пришлось применить Дантеса. Хотя сам Дантес мог и не заметить, что его применяют как механизм. Европейское общество, где тот сформировался, в силу ряда исторических причин сложилось так, что умный или талантливый человек не вызывал такого решительного отторжения, кстати, в силу циничности этого общества. Петербургского же двора особенности были вообще уникальны, такого не было нигде: это было как бы огромное оккупационное управление целым народом, хотя до 1918 года концлагерем Россия ещё не была.

   — Ну а ещё пример? — попросил я.

   — Пожалуйста. Николай Николаевич Раевский. Ведь мы до сих пор не знаем, отчего на самом деле он умер. А он просто задохнулся, как и Батюшков, в петербургской обстановке, да плюс ещё и семейная трагедия. Понимаете, Петербург оказался огромным пауком, высасывающим из России все жизненные силы и умертвляющим её. Из Москвы шла жизнь, чиновникам нужна была анти-Москва. Ещё Иван Грозный метался по Руси, громя её повсюду, прячась в Александрове, пытался уйти в Прибалтику, куда его тянула та струя литовской крови, что змеилась в нём. Свой допетербургский Петербург ему создать не удалось, и он сошёл с ума. Московское самодержавие, естественным путём родившееся, было мягким, в нём отсутствовала та бездуховность, которая восторжествовала на берегах Невы. А вот Петру и его преемникам удалось создать двойника, механический бездуховный город, где главной фигурой стал чиновник, для которого главным в жизни стала мистификация государственной деятельности. Вот почему Россия императорская так легко смирилась со сдачей Москвы и сожжением её для поругания Наполеона. Весьма примечательно, что весной 1814 года никому не пришло в голову сжигать Париж, ни русским, ни французам.

Кирилл Маремьянович судорожно плеснул себе в стакан водки, тут же продолжил речь:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже