Мизгирев чутко спал, зажав мобильник в кулаке. В минуту ночного затишья он, как дикарь, пытался умолить вот этот кусок пластика и закаленного стекла, выжимал из него голос матери, словно воду из камня. Кормил плосколицего карманного идола электричеством от генератора, задабривал на три деленья батарейки, воскрешал в нем глубинную память на цифры, выставлял в слуховые оконца, блуждал с ним по промке, по городу, как с металлоискателем или счетчиком Гейгера, подымался на кучи угля и на плоские крыши цехов, воздевал на башкой, словно жреческий жезл, погружал его в бездну эфира, нажимал кнопку вызова, посылая в глухую вселенскую пустошь одинокий сигнал, как полярник со льдины.
Он не помнил наизусть ни одного телефонного номера. И «скорая»-то теперь не «ноль-три», а как-то иначе. Удалили вот эту часть мозга, отвечающую за мобильную связь, за поминутное «я там-то», «жду», «живой». Только криком во всю силу легких, криком-щупом, рукой можно было теперь дотянуться до ближнего, до лежащего или бегущего рядом — выбирать уже не приходилось, кому доверяться и кого окликать: «Помоги». И что самое странное, люди помогут. Эти — помогут.
До Кумачова навсегда не верил, что кто-то кого обязан спасать — услышать, сорваться, примчаться, дорожа каждым мигом… ну как в том советском рассказе о девочке и рыбьей косточке, попавшей ей в дыхательное горло: завоет «скорая», пожарные машины сметут водяными струями преградившие путь валуны на единственной горной дороге, и лучший хирург, подброшенный тревогой среди ночи, запустит в разинутый клюв свой пинцет… Советское детство, наивная вера: ты важен, ты нужен всем вокруг, как матери, и, что бы ни случилось, вытащат, очнешься — увидишь над собой наполненные светом соучастия, голодные, тревожные глаза. А здесь вдруг оказалось: да. Твоя жизнь нужна. Споткнешься — подхватят, потащат, прикроют. Никто тут не сделает для тебя невозможного, но сделает все, через силу, терпя, давя в себе страх быть убитым или раненым из-за тебя.
Обыденность этого была удивительна. Как будто все, чему учили в детстве, на самом деле в человеке есть, никуда из него не девается, притупляясь не больше, чем все тот же инстинкт материнства или голос родной, братской крови. И неужели если б не война, никто бы так и не узнал, что «это» в нем есть, ни в ком бы так и не проснулась эта тяга…
Айфон сдох еще в первый день, и многократно доводил свой череп до кипения, пытаясь воскресить последовательность цифр: на «9» кончается, точно на «9»… и первыми в памяти всплыли «красивые», «блатные» номера так называемых «друзей»… Ну да какая теперь разница? Хоть до кого-нибудь отсюда дозвониться. Не о деньгах же попросил бы, а за мать, о ничего не стоящем нажатии на кнопку: «Передайте». Забил в обобществленный мобильник батальона, вызывал, вызывал… Шаманизм в отдаленных районах Крайнего Севера. Звонил на материн домашний и молился уже непонятно о чем: то ли чтобы взяла, то ли наоборот — вдруг, услышав родной его голос, не выдержит сердце?..
Ему говорили: не бегай с телефоном, как с сачком за бабочками, — сигнал либо есть, либо нет. Говорили, что в городе цела только одна мобильная подстанция, что магистральный оптоволоконный кабель, связующий Донбасс и материк, давно уже серьезно поврежден, и Мизгирев бросал мобильник в ящик, точно ложку в пустую тарелку, глушил тоску мыслительной и тягловой работой, забывал о семье под обстрелами, был благодарен строгому запрету производить шаманские обряды в неположенных местах и в неурочные часы, но во всяком безделье, на недолгом покое рука его сама тянулась к этому пластмассовому серому брусочку.
Вадим понимал, что, если б семья его, мать были здесь, тогда бы ему было много страшнее, но и так, разлученный со всеми своими, пропавший без вести для них, не мог остановить кровотечение в нутре, заученным движением нашаривая то, что не работает, как инвалид во сне сжимает пальцы давно уже отрезанной руки.
Очнулся от того, что кто-то затряс за плечо, — привык мгновенно вскакивать от легкого тычка, просыпаясь уже в положении сидя.
— В Киев, что ли, звонил? — спросил присевший рядом Лютов.
— Да, постучал вот в бубен. — Опять захотелось не то чтоб пожаловаться, а чтобы его пожалели, чтоб Лютов спросил: «Плохо, брат?», чтоб, не сказав ни слова, это понял и чтобы он, Вадим, почувствовал, что Лютов это понял.
— Значит, слушай сюда, Мизгирев, и решай, только быстро решай, — упер в него Лютов свой давящий взгляд. — Сегодня ты можешь отсюда уйти. Из города — к своим, ну то есть к укропам. Короче, вернуться домой. Давай три минуты, пока спичка горит, больше дать не могу, извини. Если да, то поедем сейчас, нет — так нет.