Разумеется, за пределами этого образа сталь во многих отношениях выступает как символ нового душевного склада. Образы дерева и огня говорят о циклической личности, отличаюшейся равнодушием к тяжелому труду, детской доверчивостью, внезапными вспышками пожирающей страсти и гнетущим чувством обреченности. Образы стали указывают на неподкупный («нержавеющий») реализм и длительную, дисциплинированную борьбу. Ибо сталь выковывается в огне, а не горит и не разрушается в нем. Владеть сталью — значит восторжествовать над слабостью живой плоти, над смертностью и воспламеняемостью деревянной души. Когда сталь выкована, из нее получают новое поколение и новую элиту. Должно быть, именно такое значение имеют «фамилии» Сталина (сталь) и Молотова (молот), да и официальное поведение, постоянно подчеркивающее неподкупность восприятия большевика, его зоркость, сталеподобную ясность его решений и машиноподобную твердость действий. При обороне такое хладнокровие снова оборачивается деревянностью или пламенной риторикой.
Теперь мы видим, куда намеревался идти Горький и куда этот фильм о юности русской революции ведет его: в тот называемый «интеллигенцией» авангард революционеров, который — при всех своих болезненных размышлениях — подготовил новую мораль, учась схватывать и удерживать сначала факты и мысли, а затем — политическую и военную власть. Нам трудно представить себе, какого сверхчеловеческого воодушевления, по-видимому, требовало в то время решение Ленина призвать рабочих и крестьян, воевавших на все более слабеющих фронтах, не бросать оружие. Каким чудом, должно быть, казалось, что измученные массы откликнулись на его призыв. Именно Горький называл писателей «инженерами человеческих душ» и, в свою очередь, говорил об изобретателе как о «поэте в области научной техники, который возбуждает в народе своем разумную энергию, творящую добро и красоту». По мере того как революция упрочивала свои позиции, высокообразованная и во многих отношениях ориентированная на Европу интеллектуальная элита уступала место тщательно подготовленной по намеченному плану элите политических, промышленных и военных инженеров, считавших себя аристократией исторического процесса. Они и есть сегодня наши противники, хладнокровные и опасные.
Но было время, когда интеллигенция страстно хотела принадлежать и служить народу. Вне всякого сомнения, это она — интеллигенция — усилила в темных и неграмотных массах русского народа (или, во всяком случае, в решающей доле таких масс) стремление найти свою национальную идентичность в мистическом деле интернационала. Это стремление обогатило и саму интеллигенцию. В Алеше мы видим сына прошлого, мистического и связанного с землей, а также отца-основателя будущего, индустриального мира.
Сын американского фермера — это потомок отцов-основателей, которые сами были мятежными сыновьями. Они — наследники реформации, возрождения, появления национализма и революционного индивидуализма — не захотели прятаться за корону или крест. Перед ними лежал новый континент, который не был их родиной и которым никогда не правили коронованные или посвященные в духовный сан предки. Это обстоятельство позволяло эксплуатировать его по-мужски грубо, постоянно и, если бы не женщины, анархически. Американцы осуществили мечту Чехова (если вообще ее кто-то осуществил). Они сделали покоренную землю комфортабельной, а машины — почти приятными, — к зависти остального мира. Протестантизм, индивидуализм и полная опасностей жизнь первопроходцев в сочетании создали идентичность индивидуальной инициативы, нашедшую в индустриализации свою естественную среду. В предыдущих главах мы указали на проблемы, с которыми эта идентичность сталкивалась по мере того, как континент постепенно осваивали вширь и вглубь, — и ненасытная инициатива стала пожирать человеческие ресурсы нации. Мы также указали на некоторые «побочные продукты» протестантской революции.
Теперь я попытаюсь прояснить то, что имел в виду раньше, когда говорил о новом умонастроении Алеши как форме отсроченного восточного протестантизма.
Искушения, от которых отворачивается Алеша, равно как и искушения, которых избегает и против которых восстает любой протестант, не слишком отличаются от тех соблазнов, какими римская церковь искушала первых протестантов. Вот эти соблазны: колдовское очарование Бога как духа, входящего через органы чувств подобно свету витражных окон; сильный запах ладана и успокаивающее пение псалмов; мистическое массовое крещение; «клинический» взгляд на жизнь как на детскую болезнь души; и особенно — позволение «прятаться за совесть другого».