Заколдованный невообразимой явью, издохший от сладкого ужаса, я уже не чувствовал ничего, кроме хлопков ягодиц о бедра да влажного хлюпанья.
Оборвалась резко, неожиданно. Мирося пискнула, здрожала и рухнула мне на грудь.
На минуту сомлела, лежала недвижно. Затем потянулась в медовой истоме, прильнула. Затёртый, бесчувственный приап, не получив обещанной сладости, разжижился, опал, выдавлено чавкнул. В паху отдало ноющей болью.
– Погодь, Ельдарчику… – на своём пролепетала женщина.
Хорошо ей. А мне плохо. И тошно!
Наступало похмелье, боль возвращала в реальность. Сначала проявился запах испражнений краденой любви, пота, перегара. Затем в свете ночника на противоположных кроватях проявились силуэты совокупляющихся, вернее – глодающих: обе учительницы нависали над распростертыми тушами Завуча и Молотка, мокро причмокивали, усердно вылизывали им причинные места.
От созерцания недозволенного лакомства адюльтера накатила волна похоти, воскресила обманутого Демона. Запахи и звуки преобразились, дополнили визуальный ряд щемящим вожделением.
Почувствовал, как встрепенулось внизу, отдалось волной боли, засаднило.
Уже не думая, в каком-то гнетущем наваждении, дивясь своей буйной смелости, ухватил Миросю за волосы, сунул всклокоченную голову вниз.
Мирося рывком высвободилась. Села.
– То гріх! Не можна… – взвизгнула. – Грех! Нельзя так!
– А им, – кивнул головой на Миросиных подруг.
– Они сами знают, а мне – нельзя! Грех.
Заклинило меня от позора, боли, унижения! Первым желанием было вскочить, собрать манатки и прочь! В темноту, в холод, подальше от этого вертепа!
Мирося почувствовала моё беспокойство; обняла, прижалась мокрой промежностью, зашептала:
– То гріх, Ельдарчику! Меня мамка учила. Я никогда такого не делала. Никогда! Прости.
– А другое – не грех?
– Грех, только иной. Когда близость противна человеческой природе, и не может завершиться деторождением – это скотская похоть. За такое от причастия на пятнадцать годков отлучают. А что мы делали – отмолю! В церковь схожу, покаюсь, свечку поставлю. Какую епитимью батюшка наложит, ту приму. У нас он добрый, понимает…
Иступлённо ныло в мудях. Каждое Миросино слово впивалось гвоздочком, шурупом ввёртывалось.
– Святитель Иоанн Златоуст как учит, – продолжала Мирося. – Согрешил? Войди в церковь, изгладь грех покаянием. Сколько раз ни упадёшь на рынке, всякий раз встанешь. Так и сколько раз ни согрешишь, покайся, не допускай отчаяния. Ещё согрешишь – ещё покайся…
– Часто каяться приходится?
Мирося кивнула.
Замолчали. Тишину разбавляли отзвуки соседского ворошения.
Плечом ощутил под её щекой тёплую влагу.
– Ти гадаєш, я – курва? – безотрадно всхлипнула Мирося. Подняла голову, подперла рукой, уставилась мокрыми глазами.
– Не знаю.
– А почему пошёл со мной?
– Не думал, что так…
– Святий та Божий! Гадав, мы в общежитии будем историю учить? Всё ты знал!
Доброй половины Миросиного говора не разбирал, но смысл улавливал, и от того на душе примерзко саднило. А женщина бубнила, то обвиняла, то оправдывалась.
– Легко тебе судить – молодой, разумный, отец, мать…
– Отец умер.
– Царство йому Небесне! А у тебя жизнь впереди: работа, девушка, детки, семья. У тебя есть девушка?
– Да.
– Хорошая?
На миг задумался. Кивнул.
– Любишь? – спросила Мирося, впившись припухлыми бельмами.
Вопрос понял не сразу. После дошло, что ответа на него не знаю. Вернее – уже знаю. Майя сама виновата.
– Да, – соврал.
– Брешеш! А она?
Чувствует, ведьма!
– Не знаю…
– Знову брешеш! – усмехнулась хитро. Уже не плакала – нашла утешение, ковыряясь в чужой судьбе.
– Почему?
– Вашу породу давно выучила. Если б любил, и у вас всё ладком – не пошёл бы за мной. Такие, как ты – не идут.
– Какие? Я раньше не ходил. У меня тогда девушки не было.
– Тогда не предлагала: дитё-дитём – книги на уме, история, экзамены, прочая ерунда.
– А сейчас?
– А сейчас у тебя в душе раздрай. Ещё возле факультета заметила, когда подошла. И глаза – как у кобеля: сучку хочешь, каждую юбку глазами задрать готов.
– Так заметно?
– Любой бабе видно, если сама шукає. А твоя краля, видно, не даёт. Вот и перло похотью, как перегаром.
Будто книгу читает, ведьма!
– Ладно, иди ко мне. Не обижу, – проворковала Мирося, превращаясь в обычную женщину. – Только вовнутрь не кончай.
Легонько тронула сморчка, погладила – тот ожил, налился силой через боль. А дальше – как и в первый раз: Мирося ловко насадилась, запрыгала. Минуты не продержался – излился, последним усилием отпихнул беспокойную плоть. Брызнуло на живот, на Миросю, на постель. Щемящей волной пришло освобождение.
Мирося соскочила, покопалась за кроватью, вынула полотенце. Сначала меня вымокала, затем себя.
Пока копошилась, похоть моя угасла. Пришло отвращение. Ещё Гном, как назло проснулся, забухтел: «Вот и вся твоя цена, твоя мораль, обляпанный собственной спермой и бабской слизью, Пьеро!».
Как после этого жить дальше? Как писать стихи о прозрачных рассветах и вечной любви, добиваться Майиной взаимности?