где он снимал маленькую квартирку, потом в его мастерской
на верхнем этаже другого дома, ближе к середине улицы. С тер
расы был виден весь Париж. В мастерской висело «Галантное
празднество» Ланкре и, рядом с большим Калло, офорт «Га
лантной беседы», в голубой рамке. Целую стену занимали эль
засские и пестрые испанские костюмы: среди прочего здесь хра
нилась наколка из цветов, доставшаяся ему от одной мадрид
ской танцовщицы. Было еще много всякой всячины: череп,
бронзовые лампы и т. п. По росту, словно воспитанницы пан
сиона, на столе стояли бесчисленные доски для гравюр, — неко
торые с уже законченными гравюрами, — закрытые листками
папиросной бумаги; а в старом фаянсовом блюде лежала связка
великолепно обкуренных трубок.
Его вечным собутыльником был огромный немец по имени
Хаффнер; этот колорист, работающий только с натуры, был не
досягаем в изображении грядок с красной капустой. Днем его
почти всегда видели возле Валантена. Сразу после завтрака,
уже успев нализаться, он, приняв позу дядюшки Шенди, зна
комую мне по старой иллюстрации к роману Стерна, и, подпе
рев многослойный подбородок тростью, до самого обеда мутным
взором следил за работой своего друга. Однажды вечером они
приплелись ко мне, оба под хмельком. Зрелище было велико
лепное. Хаффнер, отупевший до степени прусского капрала,
закрыв глаза, сонно покачивал головой. Рот Валантена растя
гивался в широкой улыбке, над которой, в свою очередь,
улыбались узкие щелочки глаз. Это было грузное блажен
ство.
Одна из наших последних встреч с ним произошла в «Боль
шом балконе» *, — он высоко ценил подававшуюся там
и
колепные наброски Парижа, запечатлеть Мабиль, морг, кабачок
90
Центрального рынка и т. д., — словом, дать картину Парижа,
веселого и страдающего Парижа, каким он видится в разных
кварталах и на разных этажах; но очень важно, чтобы эти ри
сунки были сделаны с натуры, а не по памяти, и могли позднее
служить документом. И мы высказали Валантену сожаление,
что все окружающее нас будет совершенно потеряно для потом
ков.
Он ответил, что сам думал об этом: он стремится рисовать
только с натуры, часто работает на улицах и считает, что это
самое лучшее; он даже предлагал редакции «Иллюстрасьон»
целую страницу парижских сценок, но эти дураки отказались.
«Я еще ничего не создал, — добавил Валантен, — но рано или
поздно примусь за эту большую работу, уж она-то будет кое-
что значить».
В последний раз мы видели его на Бульварах, перед «Па
рижской кофейней». Он покачивался на ходу и молчал, опер
шись на руку приятеля. Мы подошли. Он взглянул на нас, но
узнал не сразу. «А, дружище, — пробормотал он наконец. — А я
вас и не узнал. Глаза слабеют». Говоря это, он часто моргает.
Во взгляде — что-то жалкое. Он смертельно печален. Уже вось
мой месяц он не курит. Почти не может работать. Глаза косят,
он только облизывается на свои доски. А что за головные боли!
Какие-то внезапные, словно ему выстрелили в голову. Вот уже
два года, как он болен. То и дело вскакивают прыщи, а врач еще
и шутит над этим.
Валантен явился в Париж без гроша в кармане и двена
дцать тысяч франков ренты нажил своим горбом. Поездки в
Африку и в Испанию доконали его.
У этого увальня, у этого мужичка был тонкий, кокетливый,
изящный, словом, женственный талант. В его работах была
милая светская грация, что и требовалось «Иллюстрасьон». Он
был прямо-таки создан для этого дела. Рисунок у него безу
пречный. В одном из его альбомов, размером в пол-ладони, я ви
дел наброски с испанских простолюдинов, сделанные замеча
тельно точно и уверенно. К тому же он знал толк в дереве, и
типографские граверы понимали его с полуслова. Одна из осо
бенностей его таланта состояла в том, что туалеты на гравюрах
Валантена всегда были современны, женщин он одевал по по
следнему слову моды; следил за фасонами манжет, воротнич
ков, платья и все принимал к сведению. Поразительная злобо
дневность.
У Валантена было два-три небольших офорта, из которых
мне запомнился один — бродячие музыканты. Незадолго до
91
смерти он пробовал силы и в живописи. Как будто даже напи
сал одну картину для церкви своего родного Алармона.
По утрам он читал Библию, по вечерам — Рабле.
В первые дни своей парижской жизни он рано вставал,
чтобы пойти посмотреть последнюю литографию Гаварни, вы
ставленную в витринах Обера — в те времена на Биржевой
площади.
Я не знаю более ужасного извращения жизненной правды,
чем восковые фигуры *. Эти замороженные движения, эта жи
вая мертвечина, эта неизменность, неподвижность, безмолвный
взгляд, окаменелая осанка, эти кисти рук, неловко свисающие
с запястий, эти скверные черные парики, напяленные на го
ловы мужчин, эти длинные ресницы, скрывающие глаза жен
щин, — шелковая решетка, сквозь которую выглядывает бархат
ная птица, — эта мертвенно-бледная плоть — все вызывает
смертную тоску.
Возможно, у столь поразительного плагиата природы боль
шое будущее; я представляю себе, как восковая фигура объеди
нит и сплавит в себе два великих пластических искусства —
скульптуру и живопись. В день, когда это произойдет, реалисты