— Нет, не позволю. Мне это доставит удовольствие, а вы не можете лишить старого человека его маленькой радости. Это было бы бесчеловечно. Прошлое… Оно касается всех, прошлое. Просто всех, каждого человека, Вовсе не только тех, кто пострадал. Каждый задает себе этот вопрос — как быть? Как жить? Всегда помнить? Нельзя. Забыть? Тоже нельзя. И кто виновен, а кто не виновен? И разве виновны только виновные? И кто имеет право отпускать или не отпускать грехи? А как быть с войной? С виной тех… Милая Софья Михайловна, вы помните мою Женю, вы были когда-то ее классной руководительницей, вы помните, какая выросла чудесная девочка, умная, красивая, доверчивая… Вы знали мою жену — она была педиатром, и вы приносили к ней своего сына… Вы помните, какой это был золотой человек. Ида Наумовна, какой сердечный человек… и как мы чудесно жили втроем, как весело бывало у нас в доме… каждый вечер собиралась молодежь. И вот — тени, тени вокруг меня, ничего, кроме теней… Ничего, кроме сознания непоправимости. Чудовищности всего, что было… Вы можете себе представить — три года, пока наш город оставался в оккупации… я в мыслях ни на одно мгновение — ни на яву, ни во сне не расставался с ними. Поймите буквально — ни на мгновение. И в ужасном нашем отступлении, и под бомбежками, и под артиллерийским огнем, и у себя в госпитале, и на переформировке все время, все время я видел их, говорил с ними. Другой раз проснешься в диком страхе и чего только не передумаешь, каких только ужасов не представишь себе… И вот, оказывается, воображения не хватило, жизнь переплюнула. С кого же мне прикажете спрашивать ответ? С Гитлера? С господа бога, который спокойно смотрел, как терзали мою девочку, как убивали вашего Александра Федоровича, мою жену, миллионы и миллионы безвинных людей? С кого спрашивать? Кто может поправить это, дорогая Софья Михайловна? С кого мне спрашивать за то, что я приговорен к смерти и мне осталось жить не больше года?.. Ах, Софья Михайловна, страшная штука — жизнь. Дайте-ка сигаретку…
— Вы, кажется, бросили…
— Да, забыл. Бросил. Бросил зачем-то… Знаете, Софья Михайловна, если подсчитать по географической карте, то пророку Моисею потребовалось бы два месяца на то, чтобы вывести евреев из Египта, из рабства и провести в Палестину. Два месяца ему было нужно, со всеми остановками, с субботним отдыхом и так далее. Вел же он евреев шестьдесят лет. Шестьдесят лет, вместо двух месяцев. И вот люди возмутились и подступили к Моисею. Почему, говорят, ты ведешь нас так медленно? А Моисей им отвечает, я вас буду вести до тех пор, пока не умрет последний ребенок, который родился в рабстве… Это очень красиво сказано, но не станем же мы с вами, Софья Михайловна, на позицию Моисея. Это же безумие! И эта девочка — разве она может отвечать за преступление отца! Если стать на такую точку зрения — невозможно жить, невозможна жизнь! Ладно, дайте сигаретку, пусть будет последняя…
На следующий день, когда Софья Михайловна пришла в больницу, девушка в желтеньком плаще уже сидела у окна справочной. Софья Михайловна села невдалеке.
В вестибюле, кроме них, еще никого не было. Справочная открывалась в восемь, через пятнадцать минут.
За открытым, затянутым марлей окном светились на солнце гроздья махровой сирени. Одуряющее ее дыхание заполняло вестибюль, заглушая специфические больничные запахи.
Софья Михайловна незаметно взглянула на Нину и невольно отметила резкую перемену в девушке. Эта перемена была во всем ее облике, трудно было определить — в чем конкретно она выражалась. Нина похудела. Выступили скулы на лице. Волосы гладко зачесаны. Рыжая челочка падает на лоб… Сколько пережила Софья Михайловна из-за этой девочки…
В первые дни, после того как Павла привезли сюда с открытым переломом, к боли и ужасу, которые испытывала Софья Михайловна, невольно примешивалось противное чувство какого-то патологического удовлетворения…
Однако как только она в первый раз вошла в палату и увидела своего мальчика с рукой в гипсе, растянутой на «самолете», жгучая жалость схватила за сердце, и Софья Михайловна с трудом сдержала слезы.
Еще раз взглянула она на сидящую у окна справочной Нину и вдруг встретилась с ее взглядом.
— Здравствуйте, Нина, — сказала Софья Михайловна.
— Доброе утро, Софья Михайловна, — ответила Нина, — передачу еще не принимают.
Наступила пауза.
— Я поступаю сюда на работу, — сказала Нина, — меня берут медсестрой.
— Да? А вы на каком курсе? На третьем, кажется?
— Нет, на четвертом.
— Вот как. Бежит время.
Софья Михайловна щелкнула зажигалкой, закурила.
— Садитесь сюда, Нина, — сказала она и подвинулась на скамье.
…Обходы палат доктором Анастасяном были чем-то средним между торжественным выходом римского папы и залом суда, после возгласа: «Встать. Суд идет».
Окруженный стайкой ассистенток, в таких же, как у главного — шуршащих, накрахмаленных, ослепительных белых халатах, Ашот Леонович неторопливо шел по больничному коридору. Все вокруг сияло, в палатах — полная тишина. Медсестры на местах, санитарки на местах.