— Меня даже не спросил, согласна ли я. Ну так не так?
— Ребенок будет, так чего уж спрашивать, не о себе думаешь. О ребеночке надо подумать, чего спрашивать, у его же не спросишь. А главное — он. Поняла? Чего по мелочам тебя бередить. Мужское дело заведеное.
В комнату на цыпочках вошла старушка, за ней появилась плешивая голова Деряблова. Шапку он держал в руке; в вечном романовском полушубке, в здоровенных чесанках, одетых в калоши, из которых во все стороны торчала солома, старик сгорбленно, красный с мороза, стоял в дверях, потягивая простуженным носом и ворочая длинной шеей.
— Катя, твой? — сказал старик, разжал кулак и показал кошелек. — Твой?
— Где ж ты, дедушка Федотыч, нашел? Тут и денег-то не миллион. Ой, никогда не терпела кошельки, деньги и не теряла их. А тут потеряла. Садитесь чай пить. Всю ночь на морозе просидеть не сладко.
— От чая не откажусь. Посидеть можно, еще засветло, никто не украдет картошку. А мне говорит Моргун: «Федотыч, ты не терял кошелек? Там денег тыща». Отвечаю, а сам думаю: куда он клонит? Неспроста завел разговор. «А кто ж?» — спрашиваю, а сам думаю крепко: «Кто?» — «А вот, — говорит, — правда», — показывает кошелек. «Точно, — думаю, — она, Зеленая», — смотрю в его и вижу — денег в ём одна медь. Эх, думаю, вон почему, а так бы не отдал. А тут политика взыграла показать такой форс. Моргунчук, он, съешь его кобелина, голова, палец в рот не клади.
— Да вы, ой, забыла сказать, полушубок снимите, жарко.
Катя помогла старику снять полушубок. Старик поворачивался медленно, разглядывал убранство дома, все примечая, сравнивая со своим домом и причмокивая языком. Распутал длинный шарф на тонкой шее, снял душегрейку из овчины, точно такую же, какую Катя в свое время купила дяде Ване.
Дверь распахнулась, на пороге появился Иван Николаевич, сухо поздоровался с Дерябловым, пробормотал какие-то обвинения в адрес Татьяны Петровны и Кати, переобулся в другие валенки и сел к печи.
— Гостя принимаешь? — спросил у Кати, постреливая колючими глазами по сторонам. — Раньше лучший угол отводили гостю, а сейчас рюмку махонькой не поднесут.
— Не надобно, — отвечал смущенный таким поворотом Деряблов, вежливо высморкался в полу пиджака. — На службе мы. Дело суровое — мороз. Сорок цельных стоит градусов.
— Ой, так и ведь выпить чего у нас найдется? — обратилась Катя к Татьяне Петровне, испуганно уставившейся на Ивана Николаевича.
Не успела Катя сказать, как та тут же кинулась к горке и вытащила из дальнего угла четушку, подала Кате. И стало всем ясно, что нужно пройти теперь в Катину комнату и сесть за стол, что и было сделано. Деряблов чинно поздоровался с не менее чинно подавшим руку Юрой, сел рядом и сразу спросил, а где он такие сапоги купил. Юра, сильно переживавший, что не дали закончить разговор, сразу не ответил. А когда Деряблов вторично спросил, ответил коротко:
— Трофейные.
— Воевали с немцами? — удивленно поинтересовался Деряблов, подмигивая Ивану Николаевичу: мол, видишь, какой человек — воевал!
— Нет, не с немцами, — ответил Юра. — С фашистами.
— Трофейные, значит? — переспросил Деряблов, дотрагиваясь до голенища сапога.
— Заходим в город один, Дрезден, а там фабрика работает, движется конвейер, а на ём сапоги стоят, только офицерские и яловые. Бери по праву победителей — не хочу. Взял себе пару, отцу пару. Фабрика, говорят, до сих пор работает, а по конвейеру сапоги до сих пор шпарят.
— А мой Степа тридцатого июня сорок четвертого года погиб смертью храбрых, — проговорил старик Деряблов, вытер повлажневшие глаза, помолчал, поглядел на Ивана Николаевича, на Катю, расставлявшую тарелки с огурцами, луком и капустой, посмотрел жалуясь, с мольбой. Сидевшие за столом промолчали. И оттого, что все промолчали, старику стало легче, облегченно вздохнул. — Нам с Иваном Николаевичем, старикам, не пришлось повоевать. В первой-от мировой в крестах ходил, а нынче без волос. Кресты блестели, а нынче лысина моя. Старики мы, а что со старика возьмешь? Нуль, как говорил, помнишь, Катя, Гаршиков. Я ему черта лысого в жены прочил. Учится нынче. Ученый будет, съешь его собака. Он все о столкновении миров, о мировой трещине твердил. Пойдет по этой части. Помнишь, Катя?
Иван Николаевич подождал, пока разлили по стаканам водку, и спросил у Деряблова:
— Как вот ты, Федот, понимаешь войну? В центральном значении. Лучше плохой мир, чем война? Конечно. Нет. Нет. Нет. Конечно, так. Но вот ты не участвовал, а я участвовал в особом, так сказать, смысле и понимании таинственном. В противоестественном естестве, так сказать, участвовал. В твоем понимании, что такое война? Каждый, так сказать, имеет свое понятие. Я, как работник культурного фронта, так сказать, его лучшей части, имею свои понятия в этом явлении.
— Война есть война, кто кого убьет, — ответил Деряблов, поглядывая на Юру и будучи сражен необыкновенными словами Ивана Николаевича: — Само собой, война есть безобразие…
— Но… — начал Юра.
На него махнул рукой Иван Николаевич, презрительно отмахнулся: мол, не ввязывайся, не твоего ума дело.