Иван Николаевич сидел в Катиной комнате за столом, читал книгу. Как только Катя вошла, он захлопнул книгу, строго взглянул на Катю, и по его сердитому взгляду она поняла, что он готовился к разговору. Ей стало неприятно, пожалуй, впервые, что старик вмешивается в ее дела.
— Катерина! — громко сказал старик, увидев Катю. — Татьяна Петровна! Иди сюда.
Старушка молча стала у двери, кутаясь в шаль.
— Катерина!..
— Дядь Ваня, читать наставления мне не надо. Ой, надоели со своими библиями, — отвечала Катя, и разобрала постель, давая понять, что не намерена разговаривать.
— Я, Катерина, прожил долгую жизнь, трудную. — Старик менял тактику. — И в жизни моей было много трудностей. А отсюда опыт у меня огромный…
— А вот семью вы создали? — Катя подняла на него побледневшее лицо, и в глазах у нее запрыгали слезинки. — Зачем вам опыт, если вы семью не смогли создать? А семьей люди держались тысячи лет.
— Но, Катерина, дело не в этом. Нет. Нет. Нет. Не в этом. Катерина, есть дела важнее…
— Нет, вы мне скажите, дядь Ваня. Я хочу знать. Не может без семьи быть человека! Моя мама так любила отца, что умерла без него. А ведь я-то осталась, — значит, семья была? Была! А вы тут ходите, крутите, вертите. Вы людей не любите, дядь Ваня.
Старик постоял, послушал Катю и направился к себе в комнату. Лицо его стало озабоченным, глаза непривычно замерли, не прыгая, как обычно, с человека на человека, и Катя подумала, что Иван Николаевич все понял и собирается признать свою вину. Старик в эту минуту понял одно: не соглашаться с Катей нельзя. Первый раз старик видел ее такой решительной и даже испытал чувство, похожее на робость, страх. Если Катю не остановить, она начнет, пожалуй, командовать им, что особенно тревожило Ивана Николаевича, понявшего вдруг, что в случившемся он проиграл. Он уже привык к размеренной, заведенной, словно часовая пружина, жизни, страшился перемены, которую, как он думал, обязательно принесет Юра. Он снял с вешалки полушубок, постоял с минуту и стремительно вернулся в Катину комнату.
— Чтоб ты знала, Катерина, и ты, Татьяна Петровна, в эту, так сказать, последнюю минуту и секунду моей жизни, — начал торжественно старик, обращаясь к Кате, севшей к себе на постель. — Был человек такой, у него была сложная, длинная жизнь, и он прожил ее так, как велит совесть нашего времени. Безудержное время, безудержная и совесть, наполненная поворотами и изгибами, как речушка весной. Да, был свет истинный, который просвещает всякого человека, приходящего в мир, — вот откуда стронулся и на путь истинный благонравный… Был человек, и надобно ему было по заслугам место воздать на земле, и ум титанический его сгинул, и прах его — след лишь на дороге.
Катя, собиравшаяся спать, а перед сном поговорить со старухой, первое время не понимала его.
— У меня, Катерина, — чтобы и ты знала, Татьяна Петровна, — была семья, — продолжал Иван Николаевич, садясь за стол и подперев ладонями голову. — Ты права, Катерина, в настоящем понимании вопроса семьи как ячейки государства и другого не менее важного политического фактора. Ты права. Нет. Нет. Нет. Еще как!
— Дядь Ваня, ну о чем — ой! — говорите? — спросила Катя, ничего не понимая из сказанного стариком. Она забыла обиду и горела одним желанием — чтобы старик кончил говорить и ушел к себе спать. — Ничего я ведь не понимаю сейчас. Ой, честное слово!
— Катерина, упрек твой горит во мне огнем, обжигает мое честное сердце. Как человек кристальный, способный только на добро, я хотел бы сказать, что у меня, прожившего долгую, трудную жизнь, у меня, который рожден был для дел великих, у меня, который в недавнем прошлом…
— Дядь Ваня, вот вы недавно о пальце рассказывали, а кто ж вам поверил? — спросила Катя. — Ну, так чего ж тогда старайтесь? Ой, палец спас Москву и всю родину нашу милую от фашистов! Смешно, дядь Ваня. Ой, памятник вам, может, поставят?