руки-ноги длинны,
тощевата по-прежнему,
но очень по-нежному.
У нас дома большая речка,
и даже свой белый Кремль,
и даже свои музеи,
и даже свои галереи.
Но нет никакой работы.
Её тут тоже не стало.
Москва в Москве потерялась,
я всё равно тут осталась,
родителям не говорю,
что сократили,
что заболела,
что денег на карте на месяц-следующий.
Всё хорошо, всё хорошо.
Я буду пытаться дальше,
иначе зачем я приехала.
Спасибо, что мне помогаешь,
люблю твою квартиру
и чувствую себя как дома.
Эх, забывает Буйка про деньги,
надо в следующий раз поскромнее,
не заставлять Сашу раскошеливаться.
Ни миндаля не заказывать почтальонам,
ни нежных говяжьих стейков.
Сказала, что меня зовут Варвара,
что, наверное, было правдой раньше,
а домашнее имя мне Буйка.
Саша услышала и засмеялась:
очень, говорит, тебе подходит.
Ты буйная, быстрая, рукастая.
У тебя красивые разноцветные дреды.
Потом однажды спросила:
что у тебя за профессия?
Подумала, говорю: домоохранница,
отчасти домоработница,
но всё же сильнее домоохранница,
а если просто – хозяйка.
И спела для убедительности:
«Ффффффффффф, шшшшшшшш,
Шшшшшшшшшш, ффффффффф,
Это моё, а не твоё,
Даже не вздумай гулять тут мне!
Ффффффффффф, шшшшшшшш,
Шшшшшшшшшш, ффффффффф,
Чтобы я тебя не нюхала,
Не видела, не слышала
В этом дому!
Ффффффффффф, шшшшшшшш,
Шшшшшшшшшш, ффффффффф,
Чу! Чужой, больной, лихой,
Иди отсюда!
Ну!
Ффффффффффф, шшшшшшшш,
Шшшшшшшшшш, ффффффффф,
Ходить, сидеть, дышать
Здесь чужим нельзя
Никому!
Ффффффффффф, шшшшшшшш,
Шшшшшшшшшш, ффффффффф,
Я, как мышь, сейчас шиплю,
Но и как жадная пятнистая
Змея, могу!
Ффффффффффф, шшшшшшшш,
Шшшшшшшшшш, ффффффффф,
Ты не-тот, не-свой,
Мне – хозяйке дома —
Совсем не по нутру!
Ффффффффффф, шшшшшшшш,
Шшшшшшшшшш, ффффффффф,
Ну-ка, делай лапы,
Иначе дам тебе хвостом
По лбу!
Ффффффффффф, шшшшшшшш,
Шшшшшшшшшш, ффффффффф,
Это мой, не твой дом,
Через тыщу лет я тут
Умру!»
Саша сделалась грустная.
Расклеилася, как каша.
Я ей: ну ты чего,
это не про тебя,
это просто Буйкина песня,
буйная Буйкина песня.
Смотрит на меня пристально
и спрашивает медленно:
правда ли у тебя хвост настоящий?
Буйка губу прикусила,
из песни слова не выкинешь.
Может, и есть, отвечаю,
она говорит: покажи.
Я из-под юбки хвостик достала,
он мятый-премятый,
я его пожалела.
Сколько можно скрываться?
В карман шушуна положила.
Саша не удивилась:
подумаешь, говорит, хвостик,
у нас тут чума,
безработица,
для кого-то тюрьма,
беззаконие,
безоконие,
сидим взаперти,
боимся хоть куда-то пойти.
Хороший хвостик – часть твоего тела,
я бы тоже такой хотела,
если бы была буйнее-смелее,
не прячь его больше и себя.
Интересно жить с человеком,
засыпать с ним в одной кровати,
видеть похожие сказки,
делить с ним одну людскую одежду,
обмениваться запахами,
готовить вместе завтраки, обеды и ужины
(иногда только тайком пожёвывать мышиные хвостики).
Вдвоём любить одно и то же жилище,
смотреть компьютер, выбирать там вдвоём мелочи,
украшать потом ими комнаты,
разрешать ему заплетать твои косы,
следить за тем, чтоб он выздоровел и не болел больше,
начинать жалеть его сильнее дома,
начинать любить его сильнее дома.
В Москву вернулись домовые,
когда карантин официально закончился.
Люди, которые живые,
выплеснулись на улицы,
в метро, парки и офисы,
так завозились и зароились,
будто только что народились.
Саша поздоровела, искала работу,
смотрела компьютер, писала письма,
говорила в телефон наладонный.
Что-то у неё прокручивалось,
но что-то и выкручивалось,
приближалось.
Буйкин серый кулёк всё больше
к Сашиному жался,
жалость росла, пунцовела,
превращалась в обычную, бесценную
любовь людей.
Дом их немного запылился,
замо́лился,
заплесневел по окаёмкам ванны.
Буйка не то чтобы дом разлюбила,
просто совсем породнела.
Для родных домовых жильцы
так же важны, как и стены,
а иногда сильнее.
К июлю Буйка совсем почеловечила,
ростом выросла,
в кладовке бы уже не разместилась,
мышами и воробьями не питалась,
совсем перешла на еду людей,
совсем переоделась в одежду людей,
юбку-штаны сменила на похожие алладины,
рубашку из трёх фартуков – на футболку,
тапки весенние не на тапки летние,
а на очень красные кроксы.
Когти Буйкины превратились в ногти,
пух сошёл с живота, груди и морды,
хвост пока не отвалился,
но в бытовании не участвовал,
сделался совсем украшением.
Кос на радостях получалось меньше,
Саше хватало терпения на пять, не больше.
Девятиэтажно давно пошуршивало,
постукивало, пошёптывало,
но Буйка не замечала.
Она жила человеком,
домочутьё растеряла,
заговоров не писала,
со стен уже не читала,
каркающих на лоджиях гамаюнов не слушала,
не общалась ни с кем из хозяев,
даже с Платошей.
В Москву вернулись домовые,
в том числе старшие родные в Буйкину
панельку.
Послушали стук и шуршание,
обрадовались, давно искали управу
на эту лохматую.
Явились домой к Буйке и Саше
все семь общедомовских родных и старших.
Ну что, говорят, перешагнула все известные
домовые законы?
Показала себя человеку?
Да ещё не родному, а какой-то жиличке?
Всех дедов запятнала память, зажила,
забытовала с людским народом, а не подле?
Подлая ты, домовиха, подлая —
это где такое видано-слыхано,
чтобы домовые с людьми семеялись?
Буйка стоит, дышит-дышит,
ноздрями воздух родной раздувает,
человеческим взглядом на них смотрит,