И со страниц «Палестины, Палестины!..» звучит голос Руставели. Звучит у стен монастыря, в монастыре, в оливковом саду, у колокольни, в белой келье, у Катамона, у Голгофы... Каждая главка — монолог великого поэта. И каждый монолог — своя высокая тема: разума и сознания, которые он почитал «высшим даром», поскольку они «из всех существ недаром лишь человеку только и даны»; тема родины, которая была его «дыханием когда-то»; родного языка, позабыть который не дано даже «в минуту кончины»; и снова тема отчизны, которой ниспослать «покой и процветанье» он молит бога...
Читаешь, перечитываешь цикл и чувствуешь, как прошлое удивительным образом приближается, как голос Руставели пробуждает мысль о нашем сегодня. Почему сегодня? Да потому, что он созвучен высокому гуманизму, который рожден всем строем нашей жизни, постоянно развивается и духовно обогащается. Бережно, с поразительно тонким чувством времени автор рассказал о своем герое.
«Палестина, Палестина!..» — это не только поэтический взлет Ираклия Абашидзе, но, не побоюсь гиперболы, и лучшее из того, что создано в грузинской поэзии о ее бессмертном отце.
Этот поэтический взлет не был случаен, он готовился исподволь, долго, может быть, даже незаметно для самого поэта, как скрыта от взора жизнь растения под землей, пока оно не пробьется наружу.
И взлет этот, рожденный и вскормленный силой могучего примера, преподанного Руставели, — его гуманизмом, нравственной чистотой, неистребимым чувством высокой любви, мудростью и патриотизмом, — открыл в творчестве современного поэта новые горизонты. А былая неуверенность в долговечности своей музы — «Мой стареющий стих... Что ему суждено впереди?» — тяготившая поэта на пороге полувека, сменилась верой в силу своего призвания:
Так прилив вдохновения, творчества поглотил сомнения, словно морской прибой мелкую гальку.
В конце той встречи поэт сказал:
— В жизни человек чувствует себя счастливым тогда, когда он в первый момент, развивая, продолжая что-то, стремится к новому, к
«Стремится к началу чего-то нового» — может быть, в этом и есть разгадка неугасающего поэтического горения Ираклия Абашидзе? Во всяком случае, он пришел к своему семидесятилетию не только как к знаменательной дате, но и как к новому этапу в творчестве.
Я встретился с ним в Москве. Он был, как всегда, приветлив — этот высокий, статный мужчина с выразительными чертами открытого лица, с внимательным, участливым взглядом.
Это было на второй день после юбилейного вечера в зале Чайковского, где Ираклия Абашидзе чествовали торжественно и по-дружески, а он сидел, стараясь скрыть неловкость «неопытного юбиляра» (его реплика). Потом сосредоточился, и казалось — он не «виновник», а лишь участник торжества и слушает речи не о себе, а о ком-то другом, но близком человеке...
Я поздравил его с присвоением звания Героя Социалистического Труда, и у меня вырвалось:
— Ну как, не легко нести груз такой славы?
Он неожиданно сделал очень серьезное лицо и ответил своей иронической строкой:
— Хожу я как литературное наследство! — и широко улыбнулся.
— И все же? — переспросил я.
— Сказать, что слава мне не нравится, — не могу, слава, как и любовь, вдохновляет. Но привыкать к славе, как и к любви, — нельзя. Ни в коем случае! Иначе все станет скучным и томительным. Слава — тоже рубеж, с которого опять нужно начинать.
...Есть у Ираклия Абашидзе слова, которые я часто вспоминаю. Это слова о том, что человеческая жизнь похожа на вечность, если это подлинно человеческая жизнь, когда ты
Глубоко правдивы эти слова. По отношению к истории человечества и к судьбе человека. По отношению к любви. К труду. К поэзии.
ТРУДНОЕ РОЖДЕНИЕ РОМАНА
Полчаса езды от Берлина, и сквозь лесную чащу выглянули светлые домики дачного поселка Цигенхальс.
Большой пушистый кот, черный с белыми лапками, чинно подошел к остановившейся машине и деловито мяукнул. Тут же вышел хозяин дома. Невысокого роста, энергичное лицо в резких морщинах.
Мы прошли в кабинет. Это был строгий рабочий кабинет писателя. Книги, стол, кресла. Все аккуратно и рационально. Ничего лишнего, ничего случайного, ничего отвлекающего. Может быть, только десятки великолепных курительных трубок из вереска и морской пенки, веером разложенные на низкой круглой тумбочке. Трубки — моя слабость, и я не мог не поглядеть на них с любопытством.