— Вас много, — продолжал тайша, — а нас в думе двое — я да Бобровский. Мы хлопочем, горы бумаги исписываем… Несчастье не только у нас. Однако мы добились большой помощи: четыреста сорок пудов муки — не шутка.
— Верно, верно, тайша. Это спасение.
— Если я плохой тайша — пишите жалобу. Этому вас учить не надо, умеете…
— Не сердитесь, тайша… Мы же не знали, что вы выхлопотали муку.
Встал маленький старичок с короткой косичкой. Тихонько кашлянул в ладонь и заговорил:
— Тайша… зайсаны, нойоны… когда будете делить муку, вспомните про меня. Я больной, старый… Жена десять лет болеет. Дочь померла… малые внуки остались…
— У кого в семье нет больных и старых? У всех есть…
Поднялся другой старик. Мархансай дернул его за халат: чего, мол, тебе надо?… Но тайша заступился:
— Не мешай ему.
Старик говорил так, будто он в чем-то виноват и просит прощения:
— Мы не часто видим вас, тайша, не часто говорим с вами… Выслушайте нас, разъясните. Неужели белый царь хочет, чтобы мы, старые люди, умерли с голода? Слышит ли он наши стоны, знает ли нашу нужду? Не оставьте нас, от всех бедных прошу.
Тайша не успел ответить, раздался голос из угла, сзади:
— Это ты, Бурхи? Я узнаю тебя по голосу. Ну что же, встанем рядом, пусть народ посмотрит и решит, кому больше нужна помощь. Нас двое — я и старуха. Мы оба детьми ослепли. У нас нет ничего, кроме падали. Не оставьте нас…
Слепого перебила старуха — седая, беззубая:
— Вы слепой, я вам завидую: вы не видите., как над трупом последней коровы дерутся волки, как исхудали дети… Если видеть все это — зачем глаза? — Старуха заплакала.
— Ну, закончим разговоры. Стариков не забудем… У кого есть кони, чтобы привезти муку?
Таких оказалось пятеро. Да и то — потащат ли кони груженые сани?
— А не разделить ли хлеб в Селенгинске? Пусть каждый как хочет, так и везет свою долю, — предложил Бужагар.
Он хотел еще что-то сказать, но в юрту вбежал молодой парень. Он тяжело дышал. Лицо у него было такое, будто он сейчас крикнет: «Над нами крыша горит!» Парень сказал еще более страшное:
— Еши Жамсуев убился в Селенгинске. Пьяный упал с седла. Рыжуха тоже погибла, замерзла…
Все ахнули.
— Что ты! — вскрикнул Бобровский.
— Разрешение, разрешение на муку где? — заглушая шум, гаркнул тайша.
— Ничего у него нету. Колоду карт в кармане нашли. На складе ведомость показали: Жамсуев получил сполна четыреста сорок пудов. Ночью на добрых конях вывезли ту муку…
В юрте тишина. Кто-то нерешительно произнес:
— Еши никогда не играл в карты.
— Кроме своего хура, никакой игры не знал.
— Разве долго научиться плохому делу?
Тайша смотрел вызывающе, строго.
— Получайте! Все вы такие. Готовы сожрать друг друга… Опять виноваты Ломбоцыренов с Бобровским? Это не вы ли всегда орали, что Еши честный, Еши умный… Ну, что замолчали? Отвечайте, отвечайте же! — требовал рассвирепевший тайша. — Вы творите безобразия, а отвечать приходится мне с Бобровским…
— Как все это случилось? Как Еши мог?
— Его и спрашивайте.
В груди у Доржи что-то словно оборвалось. Неужели Еши проиграл казенную муку?.. Нет, нет! Не мог Еши сделать этого! Доржи вспомнил, как они готовились к скачкам, вспомнил доброе лицо Жамсуева, его веселые рассказы.
Кто-то вздохнул.
— Теперь начнется долгое дело. Надо ждать полицию.
— Кому же он проиграл?
— Узнать бы, кто получил муку на складе.
— Разве теперь поймаешь… Воры не издалека, конечно, — сказал Мархансай. — Из ваших же, из голоштанников.
— Да… заварили кашу. Кричали, что белый царь плох, вашей нужды не видит. А о том, каковы сами, — молчите, — попрекнул Бобровский.
— Несчастный мы народ, — покачал головой старик, жаловавшийся на свою слепоту.
…Доржи пришел домой, оглушенный известием о смерти Еши. Он как после тяжелой болезни: даже колени трясутся. Сердце бьется в глухом страхе, будто это он сделал что-то очень плохое.
В юрте тихо, хотя вся семья в сборе. Мать что-то говорит, но Доржи не слышит ее, не понимает. Ему кажется, что голова у него звенит глухо и назойливо, как большой колокол. Доржи лег на кровать. Никто не удивляется, не спрашивает, что с ним. Смерть Еши и в их юрту принесла горе и страх…
Мальчик не шевелится. Юрта кажется ему такой огромной, что до матери и на коне не доскачешь. Он встал, сбросил халат и унты. С головой укрылся отцовским тулупом, уткнулся в мягкую шерсть овчины.
Перед ним — летний простор, зелень и цветы. Небо, умытое светлым ливнем, утертое белыми облаками… Задорно смеется Еши. Его смех Доржи всегда различит в любой толпе, как звонкий голос Жалмы в хоре девушек. На Еши все тот же халат, та же старая шапка — старше, кажется, самого Еши. Рыжуха послушно подает ему переднюю ногу. Еши проверяет подковы, говорит: «Цоктоев уговаривал Холхоя испортить ноги нашей красавице. Вот собака! Нет, Доржи, Рыжуха нас не подведет!» Когда виделись в последний раз, дядя Еши был грустный, задумчивый. «Может, не скоро встретимся, Доржи», — сказал он. Доржи спросил: «Почему?» — Еши ответил не сразу: «Ты ведь в школу уедешь…»