Но если нельзя считать неврастению прямым следствием политических условий, то, возможно, работает обратное отношение: политические условия воспринимаются как кризисные вследствие того, что неврастения – как опыт или как представление – повсеместно витала в воздухе и влияла на интерпретацию политики. Крафт-Эбинг возлагал на неврастению главную вину за то, что «социальный организм кажется нам больным» (см. примеч. 17). От Норберта Элиаса и Пьера Бурдье нам сегодня хорошо известно, что общественные отношения оставляют в людях физический след, вызывая психосоматические реакции. Логично предположить и обратное: что состояние общества воспринимается и интерпретируется в зависимости от собственного физического и психического самочувствия. «Нервозная эпоха» служит тому классическим подтверждением. Томас Манн, который в «Рассуждениях аполитичного» описывает кайзеровскую Германию как нацию, истощенную мучительным напряжением, а Запад, напротив, как впавший в разврат полусвет, после падения империи признавал, что «Рассуждения», несомненно, были выражением его сексуальной «интровертированности» (см. примеч. 18). Проникновение неврастенических ассоциаций в политический дискурс дает понять, сколь распространенным было тогда восприятие политики через собственное тело.
Но нужна ли неврастения, чтобы объяснить всеобщее недовольство? С точки зрения ведущих немецких историков – от Ханса-Ульриха Велера до Вольфганга Й. Моммзена, – нарастающее в кайзеровской Германии кризисное настроение имело вполне рациональные основания: после ухода Бисмарка империя скатилась в затяжной латентный кризис. Полу-абсолютистская структура Бисмарковской империи стала анахронизмом, и после отставки Бисмарка политическая система потеряла способность реагировать на новые проблемы; феодально-аристократический центр власти резко противоречил бурным индустриальным процессам; неудержимый рост рабочего движения постепенно загонял в тупик власть, уже неспособную разумно ответить на новые вызовы времени.
Но это лишь один из способов прочтения истории. Вместе с тем можно понять Бетмана Хольвега, которому общее «давление», отягощавшее политическую жизнь Германии и ощущавшееся им самим, в ретроспективе казалось «почти необъяснимым»: «Дела шли блестяще, коммуны соревновались в коммунальных и благотворительных мероприятиях, работы было для всех достаточно, и на фоне быстро растущего всеобщего благосостояния заметно рос и уровень жизни нижних слоев». Все это было в большей или меньшей степени правдой. С 1890-х годов начался экономический подъем, нарушавшийся лишь временными провалами.
Благосостояние Германии выросло как никогда прежде. Внутреннее единство также находилось на подъеме. Если во времена культуркампфа День Седан[178]
звучал для множества католиков как День «Сатан», то с 1890-х годов национализм захватил и католический мир. Если в 1890 году еще думали, что Германская империя может снова распасться на отдельные государства, то вскоре такие тревоги исчезли. В кругах социал-демократов после того, как утратил силу «Исключительный закон против социалистов», стали происходить заметные реформы; их участники быстро заметили, что революционный пафос уже не воспринимается серьезно. Административная система Германии функционировала лучше, чем в большинстве других государств. Даже престарелый Фонтане, часто впадавший в отчаяние по поводу того, что творится в Германии, за несколько дней до своей смерти писал: «Но все-таки, вопреки всем недостаткам и шероховатостям, в целом у нас лучше, чем где бы то ни было, не исключая даже мою любимую и благословенную Англию». Английские историки, ведущие специалисты по вильгельмовской Германии, такие как Джофф Эли и Джон Рёль, при всей своей антипатии к вильгельминизму не соглашались с тезисом о хроническом кризисе. Кризисное сознание немцев, совершенно реальное и широко распространенное, объяснялось не объективным кризисом, а «нервозным» восприятием реальности. Тем историкам, которые впервые дали социально-экономическую интерпретацию кайзеровской Германии – будь то Экарт Кер, Георг В.Ф. Халльгартер или Ханс Розенберг, – этот факт был вполне известен; но они не стали развивать это направление (см. примеч. 19).Представление о начавшемся в 1890 году затяжном кризисе Германии изначально сформировали бисмаркианцы, для которых отставка основателя империи была первородным грехом Вильгельма II. Для таких фанатичных пангерманцев, как Генрих Клас вся политика Германии с 1890 года была сплошным «бедствием» (см. примеч. 20). Некая ирония просматривается в том, что осознание кризиса, изначально наиболее острое в кругах «национальной оппозиции», позже перехватили левые критики «единоличного правления». А получилось так лишь потому, что позже кризисные настроения утратили явный бисмаркианский или пангерманский привкус, сделались смутными и невнятными. Тем более они нуждаются в объяснениях.