Еще до этого перелома Рихард Вагнер довел напряжение в музыке до высшего драматизма, более грандиозного, чем во всем искусстве рубежа веков. Магия его музыки возникала благодаря контрасту между звенящей вибрацией и невозмутимым покоем. Вагнер так тонко сыграл на возбудимости своих нервов, как до него в искусстве не удавалось никому. Здесь он был первооткрывателем. В 1854 году он писал, что считает свои нервы «полностью разрушенными»: «однако удивительным образом эти нервы служат мне […] драгоценнейшую службу». Но возбудимость была для него и источником страданий. Презирая «пошлый покой», он тем не менее мечтал о том «подлинном благородном покое», который есть не что иное, как «наслаждение удовлетворением подлинных и благородных страстей». Это был невротик, который музыкальными средствами инсценировал и возбуждение нервов, и полное преодоление этого возбуждения. Покой его питался предвкушением высшего возбуждения. «Неуютную, покалывающую тревогу» Вагнер находил в евреях и их музыкальных произведениях, однако другие люди обнаруживали то же самое у него. Макс Нордау, будущий сионист, и вовсе считал, что Вагнер «отягощен такой чудовищной дегенерацией, что превосходит в этом всех вместе взятых вырожденцев, с какими мы уже успели познакомиться». «Издевательство над нервами» и «истязание нервов» были стандартными упреками в адрес Вагнера. «Wagner est une nevrose»[173]
, – писал Ницше, у которого был собственный опыт общения с этой нервозностью. По его мнению, Вагнер в своей музыке «угадал […] средство возбуждать больные нервы, – тем самым он сделал музыку больною»[174]. Ницше, которого в отличие от множества невротиков нервы действительно погубили, не признавал культа нервов. «Наша нервная эпоха, – писал он, – ошибочно предполагает у великих людей вечную возбужденность». Для него самого нервы были источником разрушения собственногоРасцвет и упадок историзма в искусстве и архитектуре так же не чужды истории нервов, как и изменения в истории музыки. Историзм нес с собой избыток спокойной уверенности и вечно новое продвижение к давно знакомому. Но чем пышнее он расцветал, тем очевиднее становились его психологические угрозы. Покой, который он сулил поначалу, за счет постоянного наложения друг на друга старых стилей оборачивался волнением; гостиные с их переизбытком орнамента приобрели удушающую атмосферу. И здесь мы снова встречаемся с Ницше как самым авторитетным свидетелем, именно он особенно рано и тонко ощутил эту тревогу. В труде «О пользе и вреде истории для жизни» (1873) он говорит, «что мы все страдаем изнурительной исторической лихорадкой», мешающей нам жить, а переизбыток сокровищ прошлого тормозит творческую силу. По его мысли, «исторический] виртуоз[] современности […] сделался пассивным эхом, которое своими отзвуками, в свою очередь, действует на другие подобные пассивные отголоски, пока наконец вся атмосфера данной эпохи не переполнится такими переплетающимися нежными и родственными отзвуками»[176]
. Иными словами, окружающий мир превращает нервозность в хроническое состояние. «Гигиеническая листовка» 1911 года с терапевтическими рекомендациями для нервнобольных не советовала «перегружать квартиры», считая это «нервным вкусом». Позже юрист Густав Радбрух полагал, что «возбудимость» депутатов рейхстага в существенной степени исходит от «неестественности» самого здания, перегруженного историческими деталями (см. примеч. 13).