Молодому Вальтеру Гропиусу[177]
во время путешествия в Италию – традиционного средства инициации любого поклонника искусства, – стало душно от переизбытка возбудителей. Огромный город вызвал у него ассоциации со «спешкой», и свою архитектуру будущего он представлял «на новооткрытой земле». С точки зрения новаторов архитектуры и градостроительства, крупные города стали оптическим хаосом, и велением времени снова стала скупость. Исторический ужас перед пустотой сменился любовью к пустоте. В то же время признаками модерна стали недоверие к сентиментальным эмоциям и предпочтение сдержанности – как в танцевальной музыке, так и в изобразительном искусстве. Поворот в эстетике совпал с эволюционными изменениями урбанистического менталитета: как отмечал один врач в 1912 году, в крупных городах на «смену более наивным и тонким чувствам» пришло «хладнокровие любой ценой». Нервный модерн уступил место новому – холодному модерну. Гарден, боровшийся за жесткость в политике, видел в своей жертве, Филиппе Эйленбурге, воплощенной мягкости Вильгельмовской эпохи, атрибуты популярного историзма: «Реставрированные замки, украшенные статуями аллеи […] блистательные церемонии», «засушенные букеты, псевдоренессанс» (см. примеч. 14). Если Томас Нипперди считает успех авангарда в последнее десятилетие перед Первой мировой войной доказательством того, что немецкая буржуазия нашла путь к модерну, он явно увлекается, толкуя такую эволюцию как хэппи-энд. Не факт, что подобная модернизация сочеталась с гуманистическим прогрессом.От лечебниц к придворному обществу: нервозность и кризисное сознание эпохи Вильгельма II
Связь между психосоматическими расстройствами, технической эволюцией и имперской политикой Германии обретает ясность по мере изучения источников по медицинской, технической и политической истории в контексте истории нервов. Однако эту связь нельзя описать как цепочку причин и следствий. То, что нервозность – это прямое следствие технических инноваций, во многих случаях недоказуемо, еще меньше свидетельств существует о том, чтобы нервные расстройства вызывались непосредственно политическими условиями кайзеровской Германии. Когда в протестные времена 1968 года Вольф Лепенис выдвинул теорию о том, что «меланхолия» немецкого бюргерства была отражением его «заторможенности» в политике (см. примеч. 15), то переоценил прямую взаимосвязь между политическими условиями и психическими расстройствами. В клинических историях неврастеников до 1914 года политическая тема встречается крайне редко: «большая политика» и повседневные заботы были для большинства людей еще очень далеки друг от друга.
Единственный пример из 1903 года дает нам ассистент ревизора, впадавший по ночам в тревожные волнения по поводу анархизма: «Мне вспомнилось слово “анархизм”, и я сразу же почувствовал, как меня охватывает тревога, что мне это могло бы понравиться!!! Но я сразу же представил себе гнусную сущность […]; я подумал о тех в высшей степени ошибочных средствах, которыми никогда не исправить существующую систему. Все учение анархистов – сплошное сумасбродство!» Нарушали его покой и другие назойливые мысли: «При взгляде на ночной горшок я думаю, что его можно поднести ко рту – фу! Если я встречаю мужчин, мне хочется схватить их за гениталии! Просто чепуха!» (см. примеч. 16). Как видно, его беспокоит не ужас анархизма, но то, как сильно на него самого действуют различные соблазны, так что он в душе считает необходимым все время бить себя по рукам. Если политика и появляется в историях болезней, то обычно в совершенно беспорядочном виде. Если больной много говорит о Бисмарке или о кайзере, это чаще всего нехороший признак – видимо, здесь речь идет о чем-то похуже неврастении.