5 марта отметили день рождения Бениславской. Утром, опохмелившись, Сергей Александрович писал в Батуми Н.К. Вержбицкому: «Вчера была домашняя пирушка: Пильняк, Воронский, Ионов, Флеровский, Берзина, Наседкин, я и сестра. Больше всех, конечно же, мы с Ионовым». Н. Клюев называл такие пирушки пьяной есенинской свалкой. Несколько иначе смотрел на них начинавший пролетарский писатель Юрий Либединский:
«У Есениных было молодо и весело. Та же озорная сила, которая звучала в стихах Сергея, сказывалась в том, как плясала его беленькая сестра Катя. Кто не помнит, как в “Войне и мире” вышла плясать “По улице мостовой” Наташа Ростова! Но в её взмётываю щихся белых руках, в бледном мерцании её лица, в глазах, мечущих искры, прорывалось что-то иное: и воля, и сила, и ярость.
Самого Сергея запомнил я с гитарой в руках. Под быстрыми пальцами его возникает то один мотив, то другой, то разухабистая шансонетка. А то вдруг:
Всей песни в памяти моей не сохранилось, но были там ещё слова: “Он лежит убитый на кровавом поле”.
– Это у нас в деревне пели, а слышь, лексика совсем не деревенская, занесло из усадьбы, наверное. Это, думается мне, перевод из Байрона, но очень вольный и мало кому известный. – И, прищурив глаза, несколько нарочито, манерно, прекрасно передавая старинный колорит песни, он повторял: “Твой удел – смеяться, мой – страдать до гроба”».
Серьёзные разговоры всегда возникали внезапно, как бы непроизвольно поднимались из глубины души:
– Вот есть ещё глупость: говорят о народном творчестве как о чём-то безликом. Народ создал, народ сотворил… Но безликого творчества не может быть. Те чудесные песни, которые мы поём, сочиняли талантливые, но безграмотные люди. А народ только сохранил их песни в своей памяти, иногда даже искажая и видоизменяя отдельные строфы. Был бы я неграмотный – и от меня сохранилось бы только несколько песен, – с какой-то грустью говорил он.
Из своих предшественников на поэтическом олимпе больше всех Есенин почитал А. Блока, считал себя его учеником. Любил читать его стихи, но к некоторым относился критически, говорил Либединскому:
– Блок – интеллигент, это сказывается на самом его восприятии. Даже самая краска его образов как бы разведена мыслью, разложена рефлексией. Я же с первых своих стихотворений стал писать чистыми и яркими красками.
– Это и есть имажинизм? – спрашивал Либединский.
– Ну да, – отвечал Сергей Александрович недовольно и продолжал: – То есть всё это произошло совсем наоборот. Разве можно предположить, что я с детства стал имажинистом? Но меня всегда тянуло писать именно такими чистыми, свежими красками, тянуло ещё тогда, когда я во всём этом ничего не понимал.
В подтверждение этой мысли Есенин прочёл:
– Это я написал ещё до того, как приехал в Москву, – пояснил он. – Никакого имажинизма тогда не было, да и Хлебникова я не знал. А сколько лет мне было? Четырнадцать? Пятнадцать? Нет, не я примкнул к имажинистам, a они наросли на моих стихах.
Большинство современников, оставивших воспоминания о поэте, видели его отнюдь не за рабочим столом. Отсюда, по справедливому мнению Станислава и Сергея Куняевых, и «родилась легенда о пропойце, по недоразумению пишущем гениальные стихи чуть не за кабацкой стойкой. Понятно, что мало кому удавалось видеть Есенина за работой. Он запирался, прятался тогда даже от друзей, исчезал, а на глазах у всех маячил в совершенно другой обстановке».
Конечно, это был труженик. Сергей Александрович всегда тщательно работал над своими стихами, любил отделывать, отшлифовывать их. Того же требовал от других. Подарив И. Приблудному книгу Г. Адамовича «Чистилище», не удержался от весьма примечательного назидания: «Если будешь писать так же, помирай лучше сейчас же».
Работал Есенин в основном по утрам. В это время домашние старались не мешать ему, выходили из комнаты, а то и из дома.
«Устав сидеть, – вспоминала А.А. Есенина, – он медленно расхаживал по комнате из конца в конец, положив руки в карманы брюк или положив одну из них на шею. На столе он не любил беспорядок и лишних вещей, и если это был обеденный стол, то на чистой скатерти лежали только бумага, его рукопись, карандаш и пепельница. Сам он сосредоточен, и, если войдёшь к нему в комнату, – он смотрит на тебя, а мысли его далеко, он весь напряжён, губы сомкнуты, а на щеках ходят желваки».