У Блока и Есенина — всё всерьёз, в отличие от Маяковского или того же Шершеневича.
Никакого саркастического зубоскальства — исключено.
То, что являл собой условный (или конкретный) Саша Чёрный, у Блока вызывало омерзение, замешенное ещё и на вполне откровенной ксенофобии, а для Есенина просто не существовало и его не смешило (в деревне над таким не смеются, а другой смеховой культуры, помимо «озорных частушек», Есенин не знал и знать не хотел).
Самое весёлое — наблюдать, как кто-то танцует русскую плясовую или цыганочку, да и та предсмертная: сейчас танцующий задохнётся, рухнет на пол и не встанет никогда.
Если что-то Есенина в Блоке и раздражало, так это ощущение нездешности, сомнамбулизма.
Блок и умирал будто бы отстранённо от самого себя — и чёрного человека тростью прочь не гонял: пришёл за мной? да, я готов, только записные книжки переберу.
(Перед смертью Блок сжёг часть своего архива, вдумчиво отобранную.)
Есенин однажды, напомним, скажет, что Блок смотрится «на наших полях как голландец».
Ему надо было хоть в чём-то очевидным образом превосходить учителя — ну, хоть в этом: Блок — голландец, а я здесь свой, меня в лицо узнают.
Между тем Блок, конечно же, и любовью к России, тем самым «чувством родины», на которое так упирал Есенин, обладал в самой органичной, самой природной степени.
Но, пожалуй, главное, чему научил Блок Есенина, — благословенное поэтическое высокомерие. Говоря о высокомерии, мы имеем в виду высокую меру — в первую очередь по отношению к самому себе, обречённому на что-то, превышающее человеческие силы.
Но обратиться к великому наследию Блока Есенину ещё предстояло.
Пока же его смерть ошарашила, обидела, но и заставила ещё раз оглянуться на себя: а кто я на фоне этой смерти?
22 августа имажинисты провели в «Стойле Пегаса» свой вечер, посвящённый памяти Блока. Само название мероприятия выводило его за рамки приличий: «Бордельная мистика Блока».
Ни Мариенгоф, ни Шершеневич в своих мемуарах не признались, кто этот вечер задумал; гордиться и вправду нечем.
Впрочем, основную часть мероприятия занял доклад критика, философа Алексея Топоркова — о той самой бордельной мистике покойного поэта. Мариенгоф и Шершеневич появились на сцене под финал и ничего предосудительного о Блоке не сообщили. Разве что Вадим Габриэлевич жестоко трунил над публикой: живого Блока забросили и не читали, а едва умер — сразу начали хороводы водить.
Он был прав.
Однако для скандала вполне хватило названия вечера. Общественность в который раз была возмущена. Раздражённые литераторы призывали едва ли не бить вконец обнаглевших имажинистов.
Есенин на вечер не пришёл — как он позже объяснял, бойкотировал эту затею; но, вообще говоря, он в принципе вполне мог бы и не допускать такого.
Думается, он совершенно не был против и всё происходило с его ведома.
Когда его в очередной раз напрямую спросили, отчего такое случилось, Есенин сослался на когда-то сказанные ему в Петрограде слова Блока по поводу якобы разрушенного Кремля: «Кремль разрушить нельзя: он во мне и в вас; он — вечен». Есенин повторил то же самое о Блоке: он вечен, он в нас, а о бренном нечего печалиться.
Никакого конфликта внутри имажинистской группы по поводу скандальной лекции в «Стойле» не было: когда Всероссийский союз поэтов вскоре проводил свой большой вечер памяти Блока, туда втроём, как ни в чём не бывало, заявились Есенин, Шершеневич и Мариенгоф. Побить их никто даже не пытался.
Последующие две недели оказались щедры на обескураживающие новости.
Сначала пришло известие, что в Азербайджане умер Сергей Городецкий. Тоже ведь был старшим товарищем и опекуном!
Следом — другая дикая весть: в Петрограде за участие в антисоветском заговоре расстрелян Николай Гумилёв.
Так и поэтов скоро не останется.
О Городецком вскоре выяснилось, что известие ложное — Сергей Митрофанович жив и здравствует. О Гумилёве опровержений не пришло. Роились тяжёлые слухи; поэты шептались по углам. Каким бы огульным ни был красный террор в Москве и Петрограде, равно как и белый террор в Сибири, на севере и на юге России, но представителей их, поэтического, круга кровавая вакханалия до сих пор никак не касалась.
Поэты и первого, и второго, и даже третьего ряда ходили мимо смерти, чаще всего даже не поёживаясь. Леонид Каннегисер — всё-таки исключение: он стрелял, он убил, он террорист.
О реакции Есенина на гибель Гумилёва не известно ничего.
О Гумилёве он никогда не вспоминал, гумилёвская поэтика была ему чужда, конкурентом его Есенин не считал, воспринимая в этом качестве Клюева, Маяковского и, чуть позже, Пастернака.
Но серьёзные раздумия наверняка были.
В зримой же деятельности имажинистов не случилось даже заминки, хотя бы в неделю длиной. Они сразу же, в те же дни, продолжили выступать, готовить к изданию свои книжки и книжки о себе.
Если в августе появилось отдельным изданием сочинение Сергея Григорьева «Пророки и предтечи последнего завета: имажинисты Есенин, Кусиков и Мариенгоф», то в начале сентября вышла брошюрка Рюрика Ивнева «Четыре выстрела в Есенина, Кусикова, Мариенгофа, Шершеневича».