Отношения с крестьянскими поэтами несли ещё и этот отпечаток: как будто он, Есенин, их обманул когда-то. Но разве он? Разве не сами они обманулись?
Вина Есенина была в одном: он оказался не просто одарённее, но и удачливее и предпочёл их крестьянской сцепке компанию Анатолия и Вадима.
Предпочёл — да, но Анатолию и Вадиму внушал: моих, сиволапых, обижать не сметь, поняли?!
Увы, никто есенинской широты не оценил.
Клюев, Клычков, Карпов, Ширяевец, Орешин обменивались редкими весточками, и настрой был у всех одинаков: пропал паренёк, загордился, украли нашего Серёжу.
Ни о ком Клюев не написал столько славных, чувственных стихов — и столько горьких, но не менее чувственных, — как о Есенине.
В поэме «Медный кит» 1919 года писал:
…Я верю вам, братья Есенин, Чапыгин, —
Трущобным рассказам и ветру-стиху:
Инония-град, Белый скит — не Почаев,
Они — наши уды, Почаев же — трость…
Инония (у Есенина) и Белый скит (у Чапыгина) символизируют рай земной, который в случае Клюева имеет коннотации плотские; отсюда — уды, то есть мужские половые органы.
Для пояснения клюевской философии стоит сослаться на его размышления:
«Для меня Христос — вечная неиссякаемая удойная сила, член, рассекающий миры во влагалище, и в нашем мире прорезавшийся залупкой — вещественным солнцем, золотым семенем непрерывно оплодотворяющий корову и бабу, пихту и пчелу, мир воздушный и преисподний — огненный. Семя Христово — пища верных. Про это и сказано: „Приимите, ядите…“ и „Кто ест плоть мою, тот не умрёт и на Суд не приидет, а перейдёт из смерти в живот“.
(Богословам нашим не открылось, что под плотью Христос разумел не тело, а семя, которое и в народе зовётся плотью.)
Вот это и должно прорезаться в сознании человеческом, особенно в наши времена, в век потрясённого сердца, и стать новым законом нравственности».
Где-то в этих смутных координатах наверняка располагались и клюевские объяснения своей безусловной тяги к мужчинам; но он, как мы видим, наверняка сумел уложить это в своей голове красиво и ровно, с религиозным подтекстом.
В других стихах 1919 года Клюев пророчествовал об ином желанном:
С Зороастром сядет Есенин —
Рязанской земли жених,
И возлюбит грозовым Ленин
Пестрядинный клюевский стих.
Клюев действительно перешлёт Ленину свои стихи о нём; вождь найдёт время прочесть и даже передаст через Крупскую (принимавшую посылку от клюевского посланца) короткий привет, а книжку оставит в личной библиотеке.
В «Песнях Вытегорской коммуны» той же поры Клюев предлагал свой расклад сущности русской революции через противопоставление поэтов — Есенина и Маяковского:
Не Сезанны, не вазы этрусские
заревеют в восстании питерском.
Золотятся в нём кудри Есенина,
на штыках красногрудые зяблики;
революция Ладогой вспенена, —
в ней шиповник, малина да яблоки.
Дождик яблочный, ветер малиновый
попретил Маяковскому с Бриками…
Клюев пишет здесь о том, что за революцией стоит русская природа, русское естество, что Есенин — а никак не Маяковский — её главное, золотое отражение.
Знал ли, ведал Николай тогда, что Есенин сойдётся с людьми, по сравнению с которыми Маяковский покажется вполне симпатичным крупным человеком?
И вот случилось.
Летом 1920-го Клюев из своей Вытегры, где то бедовал, то неистово агитировал за советскую власть, произнося невиданной силы речи на всех подряд собраниях, то скупал и перепродавал иконы, писал Сергею Городецкому:
«Где Есенин? Наслышан я, что он на всех перекрёстках лает на меня, но Бог с ним — вот уж три года как я не видел его и строчки не получал от него.
Как смотришь — на его дело, на имажинизм?
Тяжко мне от Мариенгофов, питающихся кровью Есенина, но прощаю и не сужу, ибо всё знаю, ибо всё люблю смирительно…»
Ревность в этом слышна не только поэтическая, но и — что скрывать — мужская.
Клюеву живётся всё сложнее, в апреле 1920 года его исключают из РКП(б) с формулировкой: «…его религиозные убеждения находятся в полном противоречии с материалистической идеологией партии». А Есенин с каждым годом, с каждым месяцем всё звонче поёт, всё известнее становится.
И чем шире есенинская слава, тем меньше смирения в Клюеве, — хотя, отрицать не станем, ему вполне искренне могли не нравиться имажинистские есенинские вещи, в первую очередь «Кобыльи корабли» и «Исповедь хулигана».
В 1921 году Клюев с яростью Савонаролы пророчествует в сильнейших (и, конечно, несправедливых) стихах:
В степи чумацкая зола —
Твой стих, гордынею остужен!
Из мыловарного котла
Тебе не выловить жемчужин.
И груз «Кобыльих кораблей» —
Обломки рифм, хромые стопы.
Не с коловратовых полей
В твоём венке гелиотропы.
Их поливал Мариенгоф
Кофейной гущей с никотином.
От оклеветанных голгоф —
Толпа к иудиным осинам…
Клюев здесь, видите, предсказывает, что Есенин повесится. От мстительного ли чувства, со зла ли, не умея ли простить сердечную дружбу с Мариенгофом, сам себе не вполне ли веря, но делает это. А Клюев был великий поэт и даром воздух языком не перемалывал.
В том же году он напишет ещё один шедевр, посвящённый Есенину:
…В листопад рябины и граба
Уныла дверь за оградой.
За дверью пустые сени,
Где бродит призрак костлявый,