Быть может, девушка, которой только что, в марте, исполнилось двадцать девять, незамужняя, думала ещё и о другом. Почему, скажем, Есенин живёт с Мариенгофом, а не с ней? Почему он с Мариенгофом неразлучен, а с ней — разлучён?
Она, в конце концов, тоже поэт и тоже, наверное, хотела бы идти рядом и говорить про образы.
«Иногда, возвращаясь домой с работы, я видела Есенина, стоящего перед подъездом гостиницы „Люкс“. Он в сером костюме, без головного убора. Мы вместе поднимаемся по лестнице, и в большом зеркале на площадке лестницы видны наши отражения. Как-то, будучи у меня, он вытащил из кармана пиджака портрет девочки с большим бантом на голове. Это портрет его дочки, и он рассказал историю своей женитьбы».
Есенин прямо сообщил Эйгес, что ценит свободу и независимость.
И шаг за шагом изложил, как обстоят дела:
— У меня, Катя, есть жена, но я с ней не живу; ещё у меня, Катя, есть дочь, но видел я её только на фотографии. Но главное, Катя, на сегодня — это мой имажинизм; ты видишь мою жизнь, иной она не станет.
Она, кажется, всё-таки надеялась на другой поворот событий. Она была влюблена.
«Кроме встреч, ещё были какие-то постоянные напоминания о нём. То я увижу на улице афишу о выступлении с его фамилией, то, работая в библиотеке, я постоянно наталкиваюсь на его фамилию, разбирая какие-нибудь журналы или газеты. Это были или его стихи, или критика о его стихах. Много писали о нём в провинциальных газетах и журналах, которые мы получали в библиотеке. Раскрывая газету, я машинально искала букву „Е“ и действительно наталкивалась на его имя. Вот что-то написано о нём, я с жадностью прочитываю. Ведь это было время подъёма его славы. О нём говорили, писали, ходили на его выступления. Если не все проникались чувством его стихов, то многие шли ради любопытства послушать, повидать то, о чём так много говорят. Он и сам чувствовал и любовь, и поклонение, и влияние, которое он производил на молодых поэтов. Иногда он говорил про молодёжь: „Меня перепевают!“ Но был этим доволен».
«Часто Есенин звонил мне по телефону. Стояли весенние дни, но топить уже перестали. Кутаясь от холода и стараясь уснуть, я вдруг вздрагивала от резкого звонка…
Очевидно, Есенин звонил, вернувшись поздно откуда-нибудь домой. Называя меня по фамилии и на „ты“ (так было принято и заведено поэтами между собой), он говорил отрывисто, нечленораздельно, может быть, находясь в не совсем трезвом виде, вроде того: „Эйгес, понимаешь, дуб, понимаешь“, что-то в этом роде, часто упоминая слово „дуб“. Я, конечно, ничего не понимала, однако образ „дуба“ как-то ясно запомнился…»
«Когда в скором времени я уехала в дом отдыха, вышла в парк и увидела по обеим сторонам аллеи громадные дубы, я вспомнила слова Есенина. Мне захотелось послать ему „дубовый привет“. Как раз один из отдыхающих, молодой человек, по имени тоже Сергей, уезжал в Москву на несколько дней. Я сорвала несколько дубовых веток и, перевязав их вместе с белым билетиком, на котором было написано: „Сергею Есенину“, попросила его зайти на Тверскую в „Кафе поэтов“. Поручение было исполнено».
Этой же весной они стали близки. У неё в номере. С Мариенгофом было заведено: домой никого не водить. И, при любых обстоятельствах, возвращаться ночевать тоже домой.
Он и вернулся.
Через несколько дней позвонил как ни в чём не бывало: снова по фамилии и на ты.
Екатерина приняла всё как есть.
Она уже была достаточно взрослой, чтобы понять: иначе с ним и быть не может.
Ещё она отлично пела, Есенину нравилось. Он просил петь те песни, которые любил. А она этих песен не знала — всё-таки в разной среде выросли, — исполняла какие-то свои, те, что любила сама.
В апреле имажинисты замахнулись на Большую аудиторию Политехнического музея, Лубянский проезд, дом 4. Какой смысл толкаться в кафе? Надо брать большие залы.
Развесили огромные плакаты, зазвали всех знакомых и знакомых знакомых.
Выступление состоялось 3 апреля — полную аудиторию не собрали, но людей было достаточно.
Имажинисты выступали с докладами.
У Есенина доклад назывался: «Кол в живот (футуристы и прочие ветхозаветчики)».
У Мариенгофа: «Бунт нас (нота имажинистов миру)».
У Шершеневича: «Мы кто и как нас оплёвывают».
Текст своего доклада Есенин — кажется, единственный из всех — накануне выступления даже конспективно не набросал.
Надеялся на разлёт мысли, на вдохновение; в итоге получилось своеобразно.
Шершеневич: «Есенин говорил непонятно, но очень убедительно… У него было слабоволье речи, но не слабоволье мысли… Весьма возможно, что в рассуждениях Есенина было не меньше научной мысли, чем в исканиях Хлебникова…»
Имажинисты брали наглостью, натиском и частотой стрельбы.
На кооперативных началах они открыли одно за другим несколько издательств: «Имажинисты», «Орднас», «Чихи-Пихи», «Сандро».