А в Кандагаче Деева попытались ограбить. На крошечном базаре из полутора торговых рядов, по которым слонялись едва ли полтора десятка человек, толклась рядом с ним кодла пацанят: близко не подходили, смотрели старательно в сторону, но кружили и кружили неподалеку, словно голодные щурята, не решаясь ни напасть, ни покинуть заманчивую добычу. На револьвер нацелились — узрели в кармане, понял Деев. Прыгать будут по свистку главаря: двое на руках повиснут, чтобы не сумел Деев за оружие схватиться, а третий в ту же секунду револьвер выцепит — и дёру.
И он свистнул им первый: а ну, подите сюда! Вот что я вам скажу, гуси лапчатые. Сторговать меня не выйдет. А до Самарканда со мной намылиться — вполне. Пригрею в эшелоне. И даже бибики с салом накапаю, если уши к макушке прижмете. Салазки вам загибать не стану и шпарить понапрасну тоже, а винта нарезать всегда успеете. Если хоть одна блоха поперек меня или моих эшелонных ребят прыгнет — загрызу. Решайте сейчас.
Откуда все эти слова на язык свалились, Деев и сам понять не успел, да только в тот же миг раскрыли пацанята рты от уважения и сгрудились вокруг него с преданными глазами: в секунду все решили. И Деев вернулся с базара без еды, но с очередным пополнением.
Подъезжая к Эмбе, встретили ватагу мальчишек, что устроили драку в степи — аккурат когда «гирлянда» тащилась мимо. Дрались яростно, валяя друг друга по земле и кусая до крови, — пришлось соскакивать с поезда и разнимать. Оказались драчуны девчонками. Взяли и их в эшелон, при условии строгого перемирия во время всего оставшегося пути.
На перегоне между Куламой и Алабазом встретили еще одну девочку: лежала под одиноким карагачем, закутанная в драную рыболовную сеть, и не шевелилась. Рядом уже хищно скакали вороны, ожидая своего часа. Ворон Деев отогнал, а находку принес в штабной. Отпоили ее и даже разговорили, но без толку: лепетала найденная на очень странном языке, который не походил ни на один из многих языков эшелона.
— Это греческий, — пояснила Фатима ко всеобщему удивлению.
— Древний греческий? — глупо уточнил Деев.
— Почему древний? Вполне современный.
— Из Крыма пришла, — догадалась Белая.
Больше о гречанке ничего узнать не удалось: ни как попала под карагач, ни почему одета была в рыболовную сеть.
А после станции Челкар случилась радость: холера отступила.
Не ползали больше вдоль состава «бегунки» с задранными рубахами. Не колотились от озноба и судорог больные в лазарете, а лежали тихо, дожидаясь выздоровления. Ладошки и ступни их, некогда сморщенные болезнью, снова расправились, а мятые холерные лица опять налились упругостью. Голубизна ушла с губ и из-под глаз, рты перестали трескаться от сухоты и вновь могли говорить. Каждый день фельдшер отпускал все новых выздоровевших из-под своего надзора к остальным детям. Из болезни — обратно в жизнь.
«Гирлянда» уже не дергалась по путям, то спешно отправляясь в дорогу, то тормозя в ожидании высыпающихся на ходу «бегунков», не застревала по нескольку дней на заброшенных полустанках. Травяную подстилку в двух больничных вагонах меняли уже не многажды в день, а всего пару раз. Скоро больных осталось немного, и все они уместились в лазарете, как в дохолерные времена.
Освободившийся вагон требовалось отдраить самым тщательным образом и отскрести — сначала потолки, затем стены, затем лавки и столики в отсеках, под конец уже половицы, — а после забелить известью в несколько слоев, чтобы в нем опять могли поселиться здоровые пассажиры. Буг предложил было сделать это не откладывая, на станции Саксаульская, где обнаружилась немаленькая напорная башня.
— Выждем еще полдня, — возразил Деев. — И тогда уже вымоем весь эшелон, до последнего закутка, — морской водой.
Арал излился на землю с неба — так показалось Дееву, когда море только появилось на горизонте. Небесная синь перетекла в синь воды.
Ничего не стал говорить — ни взрослым, ни детям, — а просто смотрел на далекое и синее, давая возможность кому-то другому узреть первому и завопить восторженно:
— Море же! Море!
И узрели, и завопили, и заголосили — сначала рядом, затем дальше и дальше, передавая друг другу. И вот уже дрожат ликованием глотки, выкрикивая на все лады чудо-слово, — его мало услышать, мало прошептать или проговорить, его надо петь, орать, извергать из себя:
— Море! Море! Море!
Водная гладь разливалась шире и шире по рыжей осенней степи — окоём затапливало и затопило весь. А синева текла по земле — ближе к железной дороге, ближе и еще ближе — словно рельсы притягивало к воде. Скоро эшелон резал мир пополам: с одной стороны оставалась твердь, с другой наступала вода.
— Море! Море! Море!
«Гирлянда» медленно шла по берегу, и медленно же ползали едва не под колесами прозрачные волны, то вылезая из глубины и расстилаясь по бурому песку, то уползая обратно, оставляя за собой хлопья пены.