И как только машинист нас признал? Мог бы и выгнать с эшелона, таких-то красавцев. И кочергой по хребтам оттянуть, чтобы не стращали народ. Нас же детям показывать нельзя — испугаются до мокрых штанов. А сестры-то — сиганут с вагонов и разбегутся по лесу, до ночи будем искать. Вот потеха будет!
Смех выходит из Деева толчками, как рыдания.
Что же ты не смеешься больше, дед? Погляди, как много вокруг смешного. Ветки качаются на ветру — смешно! Пар летит из трубы — смешно! Колеса стучат, стучат, стучат — смешно же это, смешно!
— Тихо, — приказывает Буг и обхватывает Деева могучими лапами, вжимает в себя.
А я-то тебе носом едва до подмышки достаю, дед! А сам ты коровой пахнешь, сегодня рожавшей. И сильный ты — не вырваться, не пошевелиться. Ну не смешно ли это все…
Когда смех отпустил, Деев поднял на Буга мокрое отчего-то лицо и сказал:
— Я не стрелял в беременных — тогда, девятого марта.
— Верю, внучек, — ответил дед и разжал объятья.
В бедро толкнулось что-то мягкое — телячий нос.
Предоставленный сам себе, телок уже поднялся на ноги. Шагать еще толком не научился и даже сгибать колени не умел — култыхался на дрожащих от напряжения конечностях, как на ходулях, широко расставляя их в стороны по осыпающемуся углю. Первым делом приковылял к Дееву и доверчиво уткнулся в знакомый с рождения запах.
Деев опустился перед теленком на колени и крепко поцеловал в перемазанный углем лоб. Затем вставил револьверный ствол в теплое телячье ухо и нажал на курок.
В Урмарах, пока заправлялись водой и песком, заодно и помылись.
Фатима лила им воду в сложенные ладони, а они обмывали себе лица и шеи, фыркая от удовольствия. Затем лила воду на головы, и они фыркали уже от холода. После сняла с них всю одежду, кроме исподнего, башмаки и обмотки и унесла куда-то на задворки станции — стирать в ручье.
Дееву было приятно, что умывала их Фатима. И приятно было, что из окна смотрела на это умывание Белая. Уже не стеснялся перед женщинами ни обнаженного торса своего, ни голых ступней: все глупости оставил позади. Да и какое стеснение перед боевыми товарищами!
А фельдшер неожиданно смутился. Фатима только подошла к ним с полным ведром в руке и улыбкой на круглом лице — он покраснел так, что румянец проступил даже сквозь слой грязи на щеках и на лбу. А когда потребовала отдать штаны и гимнастерки в стирку — прятал глаза и отнекивался. Вот уж не ожидал Деев от деда такого целомудрия.
В мешке, подаренном Железной Рукой, оказались битые воро́ны — свежие, без малейшего душка. Сначала Деев решил, что птица бита вчера, но пощупал мягкие тушки — еще не успевшие закоченеть, еще теплые — и понял, что добыча сегодняшняя. Значит, стреляли поутру — нарочно для деевского эшелона.
Ворон разрешил пустить в общую похлебку. Телка — строго на спецпитание.
Разделывали теленка на тендерной площадке — на ходу, когда уже отъехали от станции и удалились от чужих любопытных глаз. Деев не знал, умеет ли поваренок свежевать говядину, — оказалось, умеет, и получше прочих: и кровь спускать, и потрошить, и шкуру снимать. Кровь собрали для выпаивания больных, кости и копыта — для бульона.
Мясо отварили сразу. Сита для пропускания вареного мяса на кухне не было, и Мемеля прокипятил в том же котле топор, а после отбил обухом готовую телятину в жижицу. Деев сам отнес пюре в лазарет, но кормить лежачих не остался — едва не падал от усталости. Буг, в белом халате на голое тело и в кальсонах, принялся за дело один. А Деев отправился в штабной — спать.
Он брел по составу босой, в одних исподних штанах; на груди темнели засохшие капли телячьей крови. Дети при виде него смолкали и глядели вслед круглыми от восхищения глазами: весть о мясе и грядущей на ужин похлебке из птицы уже разлетелась по вагонам. И сестры глядели на него — с восхищением. Крестьянка, дождавшись, пока начальник пройдет мимо, долго и истово шептала что-то в его щуплую спину — не то заговор, не то молитву.
В купе Деев лег на диван и понял, что заснуть не может — мерзнет без одежды, — но встать и добыть себе хоть какое покрывало сил не было. Так и лежал, скрючившись и обхватив себя руками, пока кто-то не вошел и не набросил поверх что-то теплое.
Приоткрыл глаза — это комиссар Белая укрыла его своим бушлатом. Улыбнулся, так приятно было ему это внимание, но удержать глаза раскрытыми не сумел — смежил веки, проваливаясь в дрему.
— Вы обокрали колхоз, — не то спросила, не то объявила Белая утвердительно.
— Нет, это излишки, — возразил еле-еле, уже откуда-то с той стороны сна.
— Таких излишков не бывает.
— Бывают и не такие, — не то сказал, не то уже просто подумал.
Бушлат обнимал его уютнее всех пуховых перин. Или это сама комиссар обнимала Деева? Обнимала длинными и теплыми своими руками и качала нежно, в такт поющим колыбельную колесам. Или это Фатима качала его на мягкой своей груди? Качала и пела, пела ласково…
— Деев, я вас недооценила, — раздался рядом голос Белой.
Понять смысл фразы не успел — уснул.