И вот его уже несет куда-то — через сосновые боры и пожелтелые холмы, вдоль прозрачных рек и вдоль колхозных пашен, по рельсам белой стали и по мостам черного чугуна — несет быстро и стремительно — и качает, и колышет, и баюкает властно — и дрожит земля от резвого движения, и стучат, отмеряя путь, колеса: тук-тук… тук-тук…
Или это сердце деевское стучит, отмеряя положенный срок? Тук-тук… тук-тук…
Или это в дверь стучат — долго и безустанно? Тук-тук… тук-тук…
А ведь и правда — стучат.
С трудом соображая, где находится эта самая дверь, Деев садится с закрытыми глазами и долго нащупывает босыми ногами обувь. Так и не найдя башмаков, поднимается и пробирается к двери. Дергает ручку и сквозь слепленные веки пытается разглядеть гостя.
В проеме — кто-то высокий и могучий, в белом.
Человек-гора. Фельдшер. Дед.
Смотрит на Деева странным взглядом и говорит:
— Сеня умер.
III. ЧЕРТОВА ДЮЖИНА
Вращая башкой, Вошь заглянула в вагон — ее силуэт возник на фоне вечернего неба и скоро заполнил собой все окно. Припала к стеклу мордой, затрясла членистыми усами — принюхивалась.
Он увидел ее сразу — лежал глазами к окну. Ждал ее. Ждал от самой Казани, на каждой ночной стоянке, но догнала она эшелон только сейчас. По рельсам ползала медленно — когти-серпы скользили по стали, — но она приноровилась двигаться сбоку от путей, по земле, цепляясь за шпалы. И вот она здесь.
Шла за Сеней уже давно. Явилась из тайги, где селятся по медвежьим берлогам и камлают по оврагам черемисы. Проволокла немалое свое брюхо через всю деревню, оставляя на глинистой дороге рытвины от шести когтей, и в одном из домов учуяла живой человечий дух — Сеню.
Он лежал тогда на печи и ждал весны. В избе уже никого не осталось — ни матери, ни отца, ни старших братьев, подевались куда-то много дней назад. И соседи все подевались, и скотина, и птица. А Сеня остался и лежал на печи. Он бы и дальше лежал — шевелиться было невмоготу, — но увидел, как по двору ползет бугристая серая туша размером с корову, и испугался. Скатился кое-как в запечье, подобрал к животу непослушные еще с зимы ноги и замер. Лежал всю ночь, а она ползала вокруг дома и никак не могла его найти. Уходи, заклинал ее про себя. Уходи. Не послушала.
Под утро дверь открылась, но это была не Вошь, а красноармейцы. Они ходили по дворам, отчего-то прикрыв носы платками. И к Сене зашли. «Матушки мои, живой!» — сказал один и вытащил Сеню из-за печи. Его посадили на телегу, но сидеть он уже не мог, а только лежать, и потому лег и поехал куда-то вместе с отрядом. За околицей приподнялся и глянул на родную деревню: за дальним плетнем увидел притаившуюся тень — Вошь выжидала, пока конные удалятся, чтобы после отправиться следом. Хотел было рассказать про нее солдатам, но устал и заснул.
С тех пор шла по его следу. Вернее, ползла. Каждый раз едва не настигала Сеню, и каждый раз ему удавалось уцелеть. Ходить к тому времени разучился совсем, ноги стали как чужие, но его зачем-то перевозили с места на место, этим и спасался. Сельская больница, затем уездная и городская, детский дом, снова сельская больница, а под конец — эвакоприемник в столичной Казани. Переезжая в новое учреждение, Сеня жил спокойно пару дней, а потом начинал ждать — и Вошь неизменно появлялась.
Хуже всего было в уездной больнице — она располагалась в низкой избенке, и Вошь по ночам повадилась залезать на крышу, почти прогрызла ее. А лучше всего — в эвакопункте: Сеню разместили под самым потолком огромного дворца, и Вошь едва когти себе не сточила, пытаясь забраться вверх по гладким каменным стенам и ровным колоннам. Когда погрузили в эшелон и отправили в дальнюю дорогу, Сеня понял: теперь не уйти — догонит. Состав тащился по рельсам еле-еле, по два-три часа в день, остальное время стоял. А Вошь ползла безустанно. И вот — она здесь.
Сеня знал, что сделан вагон из железа и толстого стекла. Знал также, что Вошь прогрызает железо, а стекло выламывает и крошит в кашу. Недаром водит сейчас бугорчатой башкой по раме — ищет отверстие или трещину, куда вставить рыло. А не найдя, начинает бить в окно лбищем. Жах! Жах!
Ударов не слышно, только вздрагивает под Сеней лавка и звякают на столе медицинские инструменты. Жах! Жах!
Другие дети спят — эти вечно спят, когда Сене требуется помощь. А взрослые всякий раз куда-то деваются. Нет у Сени в этом мире защитников, один он одинешенек.
Жах! Жах!
На стекле вырастает и ширится белая клякса из трещин. Жах! Взрывается осколками и осыпается, и окно уже не окно, а коричневая морда, похожая на гигантскую картофелину. Кожа на картофелине обвисла морщинами, усы в шипах. Передние лапы — крючки с серпами — протискиваются в лазарет и упираются в стены, напруживаются, тянут за собой спиногрудь, а следом и толстенное ребристое брюхо.