А больше всего в эшелоне было кличек про стыдное и срамное. Дееву уже стукнуло двадцать с гаком — пожил на свете раза в три, а то и в четыре дольше своих пассажиров. Но, как выяснилось, много хуже их владел словами, описывающими греховную часть бытия. Всё, что имело отношение к пагубному и низменному — по женской ли части, по мужской ли, — воплотилось в звонких прозвищах, от которых поначалу впору было краснеть. Но позже пообвык, тем более что и Белая выкрикивала эти клички громко, как и остальные. А вот сестры — те не могли, норовили обойтись безликим «мальчиком» или назвать просто по имени, опуская привесок. Но хозяева на компромисс не шли: если уж Мишка Гузно — так и зовите. Или если Еся Елда. Или Курдюк. Или Питишка.
И какая была радость называться Грязный Уд? И что за удовольствие именовать себя Назар Онанист? Но были, верно, и радость, и удовольствие. Малорослые от вечного недокорма, кривоногие и тонкорукие, с голыми детскими подмышками и срамными местами, эти мальчики хотели вырасти в мужчин — хотя бы через прозвища. Фока Щекотун (много позже, во время купания, Деев разглядел щекотунчик этого Фоки — малехонькую загогулину, бледную, как гусеница на капусте). Коля Струмент (у этого крошечный инструмент был и вовсе обрезан по магометанскому обычаю, так что Деев подозревал в нем татарина или башкира, хотя говорил Коля только по-русски и уверял, что помнит родителей, которые тоже говорили с ним по-русски, оставляя в детприемнике). Жора Порнохват. Зеленоглазый и веснушчатый Фаллос…
Не отставали и девочки: Лилька-Пипилька, Блудливая Ларка, Жанка-Лежанка — впору бордель открывать, с такими-то именами! (У Лильки кожа сохла и сходила слоями, как березовая кора; Ларка пи́салась по ночам, а Жанка вечно хотела есть и говорить могла только о еде.) Сестры предложили было девочкам придумать новые прозвища — красивые, звучные, из книг или песен. Те отказались наотрез — дорожили старыми кличками и заключенной в них женской сутью больше, чем красотой.
Некоторые прозвища казались безобидны и даже смешны — Овечий Орех или Егор-Глиножор. Позже Деев понял, что за веселостью этой скрывается история жизни совсем не веселая.
Овечий Орех родился некстати, в первый голодный год, и мать из жалости купала его в овечьем помете, чтобы скорее умер. Не успел — умерла она, а его забрали в приют. Про жизнь в отчем доме помнил одно: как мать собирала по колхозному хлеву пахучие бараньи катышки, а он ползал рядом, по полу. Когда чуть подрос, понял, для чего собирала (детдомовские объяснили), но зла на мать не держал, наоборот, зваться хотел только Овечьим Орехом, а про те минуты в хлеву рассказывал каждому охотно и по многу раз.
Егор-Глиножор с детства слушал рассказы про Глиняную гору, из которой во время голодных лет люди черпали глину и ели вместо хлеба. Когда голодный год наступил и дед с бабкой слегли от бессилия, отправился искать. Нашел. Наковырял целое ведро глины и приволок домой. Стали есть ее всей семьей, втроем, а она противная, голод не утоляет. Дед с бабкой после этого возьми и умри. Так Егор убил свою семью. Убеждали его сестры, что не он стариков сгубил, а голод, но мальчик настаивал: я убил…
Таких историй было — пять вагонов. Да все шесть, если считать с лазаретом. Будь воля Деева, при посадке в поезд отменил бы все старые прозвища, чтобы дети сбросили их с себя, как сбрасывали на казанском вокзале казенную одежду и обувь. Но его воли на то не было.
Язык эшелона был пестр и причудлив. Пять сотен ртов наполняли его таким разнообразием, что впору было словари составлять. Русские говоры, татарские и башкирские, чувашские, марийские, удмуртские, сибирская речь и малороссийская — замешанные с языком улиц и свалок, разбойничьих шалманов и церковных общин: славный кавардак, разобраться в котором Деев мог едва ли. Детей это смешение не смущало — понимали друг друга с легкостью, мгновенно перенимая словечки собеседника и одаривая того своими.
Одно и то же понятие имело и пять, и десять обозначений — там, где Деев обошелся бы одним словцом, ребята вспоминали дюжину и две.
Если врет человек, например, Деев бы так и сказал: