Приехавший из Москвы доктор Щуровский обозначает возможное: «Мы, врачи, не можем утверждать, что положение безнадежно, но мы называем подобное воспаление легких у стариков pneumonia terminalis (конечным воспалением легких)».
26 января 1902 года Софья Андреевна в отчаянии заносит в дневник: «Мой Левочка умирает…»
На другой день Чехов пишет жене из Ялты в Москву: «<
Но худшее еще впереди: с начала февраля начинает отказывать сердце. 7-го февраля Софья Андреевна записывает: «Положение почти, если не сказать – совсем, безнадежное».
В тот же день Чехов снова сообщает жене: «Толстой, вероятно, не выживет; сегодня Альтшуллер
Старик выжил. И хотя до нормального положения еще далеко, хотя он слаб, изможден болезнью, – свойственная ему энергия выздоровления тотчас передается окружающим.
7-го февраля Чехов «пасмурен»: старик «не выживет». 8-го: «Здоровье дедушки неважно, Альтшуллер глядит пессимистически». 9-го: «Здоровье Толстого совсем хорошо». 13-го: «Толстой, слава Богу, уже выздоровел».
Не «совсем хорошо», подчас еще – совсем не хорошо, болезнь то и дело возвращается, впереди еще и брюшной тиф, к счастью, не в тяжелой форме, но – пик позади.
– Видно, опять жить надо, – говорит Лев Николаевич.
Софья Андреевна спрашивает:
– А что, скучно?
Отзывается горячо:
– Как скучно? Совсем нет, очень хорошо.
В критический час болезни Толстой роняет как-то:
– Вот не выздоравливаю и не умираю, всё доктора мешают.
По слогу – шутка; но в каждой шутке есть доля правды.
Михаил Сергеевич Сухотин, муж Татьяны Львовны, пишет о борьбе за его жизнь: «Особенно я проникаюсь уважением к докторам, а из числа докторов не столько к знаменитостям, как Бертенсон и Щуровский, сколько к трем местным докторам – Альтшуллеру, Елпатьевскому, Волкову… кладущим всю свою энергию на то, чтобы хоть на короткое время отвоевать у смерти того Льва Толстого, который… неустанно насмехался над докторами и над их наукой. Теперь, конечно, дело несколько иное, и Л.Н., не иронизируя над лекарствами и их целебными свойствами, преисправно глотает всю эту латинскую кухню, которую в него вливают. Но все-таки нет-нет, а поворчит иногда на докторов».
Первым из местных докторов посещает Толстого земский врач Константин Васильевич Волков. Сам Волков вспоминает, что случилось это недели через две-три после приезда Толстых: он успел даже позавидовать тем, кому уже повезло увидеть Льва Николаевича на прогулке. Но, похоже, – здесь обычное смещение памяти. Волкова приглашают в Гаспру едва ли не на третий день после того, как там поселились Толстые.
Его находят поздно вечером на репетиции пьесы Островского в Народном доме, построенном по соседству с Гаспрой, в Кореизе, той самой графиней Паниной, которая предоставила Толстым свое «палаццо». (Она щедро давала деньги на благотворительные цели.) Константин Васильевич, торопясь, не снимает костюма, в котором репетировал, – красную рубаху, плисовые шаровары, высокие смазные сапоги.
«Замечательно, что после первых же нескольких слов Льва Николаевича все мое волнение и страх исчезли без остатка; я видел перед собой простого, милого, доброго старика, которого можно только любить. Никаких внешних изъявлений того величия, которым увенчал его мир… Лев Николаевич – аристократ по рождению, по таланту и по духу – со всеми умел быть равным. Поэтому с ним чувствовалось и говорилось легко: собеседник не старался говорить «умных» речей, чтобы не ударить в грязь лицом, а говорил то, что есть за душой…»
Это, конечно, обобщенное впечатление; о чем они говорят при первой встрече доподлинно не знаем; знаем только, что говорят о пьесе Островского (костюм Волкова подсказывает тему), Толстой одобряет выбор пьесы, обещает прийти на репетицию (и через несколько дней придет), беседа вызывает в нем желание написать пьесу для народа.
Облик Толстого, характер беседы, скупо запечатленный в воспоминаниях Волкова, передает отношения, тотчас возникшие у Льва Николаевича с посетившим его впервые врачом, представителем столь отрицаемой им вообще, как мы привыкли считать, медицины. Земский врач, прибавим, в два с половиной раза младше его, но – разговор на равных, без поучений, без явных насмешек.