Мы согласны, что в этом отрывке — прекрасный советский литературный язык. Но он существенно отличается от языка Толстого, Тургенева, Чехова. И наиболее осязательно отличается именно тем, что смело включает диалекты рабочих и крестьян, широко используя в этом накопленную после революции традицию. Это делает его очень далеким от языка классиков не только по семантическому составу, но и по лексике, структуре фраз. Большое искусство Шолохова именно в том, что это почти незаметно. Кажется, что в его книге язык «самый обыкновенный».
Логическая стройность, ясность, убежденность и взволнованность речи Давыдова на хуторском собрании после «семенного бунта» так захватывают читателя, что он не замечает внешнего своеобразия этой речи, не замечает явных диалектизмов этой речи:
Тем более не замечаются структурные диалектизмы. В первой фразе речи: «Это что означает вчерашнее выступление» — мы имеем такое строение: указательное местоимение — формальное подлежащее, дальше сказуемое — глагол со своим дополнением, поставленным впереди, а в конце собственно подлежащее со своими определениями, раскрытие или наполнение формального подлежащего. Эта конструкция не свойственна нашему литературному языку, но она широко известна и в русских диалектах и в ряде других языков мира (например, в американских, да и ближе — во французских диалектах). Это — пережиточная конструкция. Но функция ее здесь не в том, чтобы сигнализировать о диалекте. Она использована как ораторский, стилистический эффект, — для выделения логического подлежащего, для интонационного и синтаксического заострения конца каждой фразы. В трех первых фразах — почти плеонастических — с нарастающей категоричностью тона и ясностью идеи (Цицерон или Квинтилиан назвали бы это gracatio — «восхождение по ступенькам») намечен основной четырехчастный ритм всей речи, каждый раз оживленный разнообразием структуры фраз с максимальным прояснением идеи периода в самом конце. Всмотритесь в первый четырехчастный период речи Давыдова.
(1) «Это что означает вчерашнее выступление недавних колхозников и части единоличников, граждане?
(2) Это означает, что они качнулись в сторону кулацкого элемента!
(3) Это — факт, что они качнулись в сторону наших врагов.
(4) И это — позорный факт для вас, граждане, которые вчера грабительски тянули из амбаров хлеб, топтали дорогое зерно в землю и расхищали в завесках».
Газетные штампы в этой речи тоже не выпячиваются:
Все это растворено в нейтральной языковой массе, то есть диалект отчасти переведен на литературный язык, отчасти стилизован под него теми элементами, какие общи диалекту и литературному языку, что соответствует, кстати сказать, и динамике диалекта в нашу эпоху.
Благодаря этому мы не задерживаемся на деталях и воспринимаем эту речь в целом как патетическую речь моральной победы, речь сильной мысли и сдержанного большого чувства, написанную самым «обычным языком». Ее глухая эмоциональность заражает аудиторию и прорывается в страстных репликах с мест. Реплики грубые, бранные, не литературные, а на диалекте. Но тем они и действенны. Они десятикратно усиливают обузданное выражение чувства у Давыдова. Если в реплике Нагульнова: «И поставим в мировом масштабе!» — вы за силой революционной страсти видите и смелый размах мысли, то в словах Любишкина: «Не вертися, лупоглазая! Умела бить — умей собранию и в глаза глядеть» — лучше, ярче и понятней, чем в речи Давыдова, выражены его эмоциональное отношение к этим вчерашним погромщикам, а завтра хорошим колхозникам, чувство суровое и сердечное, негодование и забота, ирония и дружба. Эмоционально насыщенно звучат все реплики с мест, особенно последняя: «Любушка, Давыдов!»
И естественен и артистичен здесь этот контраст двух диалектов — Давыдова и гремяченцев, — один подчеркивает достоинства другого, как себе противоположного, и вместе они образуют подлинно художественное единство.