Оба собеседника приспосабливаются в языке друг к другу, и тем резче обнаруживается неоднозначность слов, расхождение понятий. Пронька, подшучивая над Федотом, обращается к нему с традиционным диалектным словом «отец», так же иронически он упоминает о «заветной крыночке». Федот неудачно применяет газетное «связь установить», с нескрываемой враждой говорит о «советской родне», с насмешкой — о «машинной птице», с лицемерным вольнодумством — «богов не содержишь» (то есть «икон не держишь»).
Этот диалог драматически отточен, весь из ярко контрастирующих реплик, из метких ударов нападения и остроумных контрударов. Едва ли в действительности какой-нибудь Федот и Пронька могли вести такой блестящий диалог.
Те, о ком это написано, крестьяне северного глухого полесья, говорили языком еще куда более далеким от литературного. Подлинного диалекта здесь нет, от него лишь несколько фонетических («карасин») да грамматических («мясо-те») отражений (кстати сказать, неточных, но это здесь не играет никакой роли). Но писатель становится на верный путь — переработки, литературного поглощения диалекта для раскрытия его идеологического ядра.
Итак, не стоит спорить об отдельных словах — пускать их или не пускать в литературный язык. Это низкий, формалистический уровень спора. Нет таких безотносительно нужных, счастливых или, наоборот негодных, вредных слов. Провинциализмы, арготизмы, диалектизмы могут пригодиться писателю, если он умеет вводить их и знает, зачем они должны быть включены. Это показано на нескольких примерах. Но, с другой стороны, мы видели, какая неудача постигла писателей, нагромождающих или нацепливающих «словечки», как шаман свои побрякушки, с верой в их магическую силу. Мы видели и другое, как мало обеспечивает литературную удачу хорошее знание диалекта, даже диалектов наиболее богатых и ценных (крестьянских, рабочих), если они используются как сырье.
Разговорные диалекты крестьян, рабочих и других социальных групп необходимо изучать писателю, он находит в них ценнейший материал. Но самым никчемным его использованием является натуралистическая и коллекционерская мозаика, особенно в виде фонетических и грамматических диалектизмов. Важно изучать семантику диалектов, смысловой строй их. Надо воспроизводить ее разными средствами, со всей четкостью и языковым тактом. В одних случаях доходчиво и приведение подлинного диалектного оборота, когда он сам по себе прозрачен или искусно обрамлен контекстом. В других случаях необходима гибридизация. В-третьих, надо дать аранжировку, переписать на литературный язык, сохранив только семантическую идиому, только смысловое ядро. И это последнее — самый трудный и самый нужный метод работы писателя над литературным языком.
Художник суровой правды, отважной непримиримости и неуклонной верности народу, Михаил Шолохов очень рано нашел признание читателей.
М. Шолохов — яркая индивидуальность, как Л. Леонов и А. Твардовский, как В. Маяковский и А. Довженко. В них — тот взлет личности в социалистическом обществе, какой предсказан был еще в первых теоретических набросках, какого ждали долго и не всегда замечают там, где он осуществлен. Книги М. Шолохова не поддаются «зауряд-критике»: ничего не скажешь тут об отставании от жизни, о недостаточно или чересчур положительном герое, о погрешностях языка и стиля. Все само собою ясно и в части руководящей роли партии. Словом — надо сворачивать с торной дороги. Но и пропагандистам импрессионизма или экспрессионизма, сюрреализма и эссеизма тоже нечего делать с М. Шолоховым. Он для них низко-вещественен. Плавное повествование, отцовская бережность к душевному здоровью читателя — это скорее недостатки на взгляд всяких экстремистов. Они возвеличат таких писателей, у которых каждая фраза колет или щиплет читателя, поражает парадоксальностью (есть у нас такие писатели), но, закрыв книгу, читатель не испытывает ничего, кроме утомления от царапин и уколов да глухого эха пустозвонных фраз. А у М. Шолохова — непогрешимо рассчитанный лаконизм в патетике сменяется нарочито сниженными, порой натуралистическими эпизодами; в двух-трех словах его угадываем глубину страдания и смелый полет мысли, а за этим следуют комические интермедии, не более грубые и низкие, чем шутки могильщика в «Гамлете» Шекспира.
Пристальное раздумье над тем, как прокладываются пути народом, создающим свою новую историю, пристрастное участие в радости и горе народа, доподлинное знание того, о чем он говорит с нами, неповторимое мастерство языка и мощь авторского пафоса — вот силы шолоховского дарования.
Нам, читателям, дорог и песенный лиризм «Тихого Дона», и сдержанная горячность тона в «Поднятой целине», и богатая всеми регистрами скорби и потехи эпичность неоконченного романа «Они сражались за Родину» и, наконец, «жгучая мужская слеза» — горесть и величавость «Судьбы человека».