Важным внешним стимулом, способствовавшим оформлению единого этнического самосознания «хуася», явилось вторжение в VII в. до н. э. на Среднекитайскую равнину кочевых племен ди. В течение нескольких десятков лет иноплеменники были хозяевами положения на территории, находившейся в самом центре древнекитайских царств в непосредственной близости от столицы чжоуского вана[419]
.Важно подчеркнуть, что согласно представлениям древних китайцев, принадлежность к их этнической общности не зависела от политической конъюнктуры. Даже население царства, выступившего вместе с «варварами» против чжоуского Сына Неба, не переставало от этого быть «хуася», как не становились древними китайцами и «варвары», вступившие в политический союз с ваном.
Древнейшим памятником, зафиксировавшим противопоставление понятий «хуася» и «варвары», является надпись на ритуальном сосуде VI в. до н. э., сделанная правителем царства Цинь: «Мой достославный предок получил повеление Неба и обосновался на землях Юя (первого правителя древней династии Ся. —
Таким образом, политическая и этническая ситуации, сложившиеся в древнекитайском обществе к концу первой половины I тысячелетия до н. э., не только не совпадали между собой, но и прямо противоречили друг другу. Возникшая к этому времени этническая общность древних китайцев включала в себя население нескольких самостоятельных государств. Этнические границы не совпадали с политическими и существовали вопреки им. Складывание древнекитайского этноса происходило в условиях, когда никаких постоянных и сколько-нибудь прочных политических связей между отдельными царствами Древнего Китая не существовало.
V–III вв. до н. э. были периодом консолидации общности «хуася». Одним из проявлений этого процесса были сдвиги в самом характере этнического самосознания древних китайцев. Если первоначально ведущее положение занимал такой компонент этого самосознания, как представление об общности происхождения, то постепенно на первый план выдвигается единство культуры как важнейший показатель принадлежности к древнекитайскому этносу. Подобная трансформация внутренней структуры этнического самосознания приводит к тому, что казавшаяся ранее непреодолимой грань между «хуася» и «варварами» становится теперь весьма подвижной. Раз в соответствии с этой трансформацией самосознания принадлежность к этносу определяется не врожденным (происхождение), а благоприобретенным (особенности языка и культуры), значит при определенных условиях человек может изменить свою этническую принадлежность. Правда, с точки зрения одного из крупнейших конфуцианских мыслителей IV в. до н. э. Мэнцзы, подобное изменение может быть только однонаправленным: «Я слышал, что [хуа]ся изменяли варваров, но чтобы [хуа]ся изменялись под воздействием варваров, такого мне слышать не приходилось»[422]
. Более объективно подходил к этой проблеме другой конфуцианец, деятель первой половины III в. до н. э. Сюньцзы. «Человек живет среди чусцев, — утверждал этот философ, — и ведет себя по-чуски, живет среди юэ и ведет себя по-юэски, живет на землях [хуа]ся и ведет себя так, как ведут себя люди [хуа]ся»[423]. Поэтому «все новорожденные кричат одинаково…, но когда вырастают, следуют разным обычаям. Это — результат внешнего воздействия»[424].Выдвижение на первый план того компонента этнического самосознания древних китайцев, который был связан с оценкой роли культуры в формировании этноса, стало «теоретическим» основанием для объяснения того факта, что этническая территория древних китайцев в это время значительно расширилась.