Мы сгрудились внизу, наблюдали сражение, не очень-то понимая, как ввязываться и на чьей, главное, стороне: которые тут «наши»? Оба два? Тишину прерывали лишь дикие вопли Марта (где-то его научили так вопить), прерываемые гулкими, многоступенчатыми отхаркиваниями-отплевываниями Михалыча. И это, на мой взгляд, производило большое деморализующее влияние на противника: мол, мне плевать — прыгай не прыгай, все равно ты тут от меня никуда не денешься, на кончик напорешься!
Видимо, и недавний сеанс садизма утомил Марта: силы уже не те!
Влияло и то, что Михалыч знал (вернее, думал, что знал), за что сражается, — за богатство тети Мары, которое этот фраер попытался увести, но от него, Михалыча, еще никто ничего не уводил: хватка медвежья! Именно медведя Михалыч и напоминал: движения замедленные, но абсолютно точные. В прыжках Марта, наоборот, чувствовалось отчаяние, он-то уже знал, что сражаться, по сути, не за что, — осталась лишь форма яростной драки, а внутри, увы, была пустота. Если б Михалыч знал то, что он узнает через минуту, то он, возможно, расстроился бы и проиграл, но он-то считал, что дерется за свое правое дело, — и это сознание всегда бодрит. Марту этой бодрости явно не хватало: вопли его скисали, становились все короче и глуше, Михалыч стоял вроде неподвижно — наступал его миг. За это время он поработал не так много и красиво, как Март, но зато по делу — несколько раз, вроде бы для устрашения, сунул ножичком, — и, когда Март после очередного оленьего прыжка оказался напротив, Михалыч с громким отхаркиванием пихнул на него саркофаг. Гроб свалил и придушил Марта, а Михалыч своей гигантской тушей навалился на крышку. Мог и так задавить того, но еще и почиркал по его горлу ножичком. Но потом, с досадой вспомнив о зрителях, зло зыркнул назад: «Ну что? Мочить?» Явного одобрения общественности он не получил, но и возражений не последовало. Марта все боялись, от него явно веяло смертью. Так почему бы и не покончить с этой бедой, тем более чужими руками и ни за что не отвечая? Молчание — знак согласия.
Михалыч понял это правильно и стал продвигать свое брюхо по крышке дальше, чтобы ножиком занырнуть во врага поглубже.
— В ящик погляди! Там пусто! — Вдруг Митин крик перебил тишину и старательные посапывания Михалыча.
Михалыч замедлился: такая информация его подкосила. Медленно сопя, он привстал, сошвырнул крышку и снова навалился на гроб. Левую руку он запустил внутрь и поднял ее к глазам. Между пальцев потекли вниз желтые твердые капли. Михалыч застыл, ничего не понимая, а зерна из руки все текли и текли. Михалыч с отвращением бросил всю горсть вниз, в морду врага, снова стал шарить в коробе и наконец поднял... лошадиную подкову!
Ну да! Подковы. И овес. Как раз то, что мы и планировали привезти нашим деткам в результате нашей гуманной акции. Я правильно поняла?
Михалыч, «восстав из гроба», постоял неподвижно, потом медленно повернул свои буравчики на нас: «Кто?»
На Марта он даже и не глянул, видно считая его умственные способности явно недостаточными для такой операции. Март, сдвинув гроб, поднялся и стоял как бы невинной овечкой, тоже жертвой обмана. Видно, он почуял неладное и «снял семь печатей», порушив кондиционность товара, лишь недавно, перед самым «сеансом» со мной. Вот тогда в нем действительно кипели страсти, а сейчас так — пшик. Зато тогда! «Снятие семи печатей», говорят, чревато апокалипсисом, и апокалипсис чуть не наступил — для меня.
А теперь вроде страсти потухли. И когда Сиротка спустилась сюда, и увидела, что гробик открыт, и столкнулась с Михалычем, тоже потрясенным, то Март тогда же потрясен не был и ножом размахивал уже чисто формально, без огонька!.. Вот такой печальный итог.
Михалыч гулко бросил подкову на пол и, расталкивая нас всех могучим своим брюхом, пошел по трапу. Французы, сообразив, что соревнования пока что закончились со счетом один−ноль, бурно зааплодировали. Михалыч криво усмехнулся и поклонился: мол, хоть кому-то глянулся, старый дурак!
Наши, не решив еще окончательно, добро или зло победило, смущенно отмалчивались, переминались. Лишь Мальвинка, бурно переживающая бой, звонко воскликнула: «А ты, папка, оказывается, еще ничего!» — и чмокнула его в небритую щеку. И тут же по этой щеке, наталкиваясь на пики щетины, побежала слеза. Надо же!
Михалыч вылез из трюма — лишь мелькнули его могучие пятки. Наши тоже потянулись наверх. Март стоял, гордый и надменный (из последних, видимо, сил), презрительно вытряхивая из карманов и складок своего безукоризненного белого френча насыпавшийся туда овес. На его месте я была бы побережливее: овес нынче дорог!
Мы с Митей тоже поднялись в коридор, но перед трапом, ведущим на раскаленную палубу, задумчиво остановились. Пожалуй, хватит на сегодня солнца, танцев и драк: передохнуть надо. И все, почувствовав то же, разбрелись по каютам.
Но отдохнуть не удалось. Только что мы со стоном — со стоном отнюдь не наслаждения, а отчаяния — рухнули на Митину койку, как тут же пошел уверенный стук в дверь.
— Да-а-а! — проорал Митя, вставая.