— Ты спрашиваешь, откуда это? Помнишь, наш домик в Саарове? Андрей Белый как-то заехал, журнал хотел с тобою затеять. И сказал он тогда, что у России — тяжелейшая историческая карма. Тяжкая цепь общих преступлений. Мы уже столько столетий враги сами себе. Сами себя душим. И других прихватить хотим. Но, пока не проникнешь в эти темные сферы, где силы света пытаются биться со злом, пока не пропитаешься лучами нездешними…
— Ну, милая моя, далек я от мистики эдакой. Никогда я этого не понимал. Уж прости.
— Вот-вот. Ты ему и тогда не захотел верить. А он в этом очень даже понимал. Правильно он нас тормошил. Никто его не слушал. Да и не слышал.
— Он умер… два года уже как.
— Знаю. Загадочный был человек. Необыкновенный. Я ведь еще девчонкой его речам поражалась. Помнишь его глаза? Голубой пожар. Таких уже больше нет. Россия осиротела. Окончательно. Вот и ты…
— Что я? — Его голос дрогнул.
— Да нет, я не о том… Ты насквозь художник. Но когда вдруг пытаешься осмыслить что-то, напрягаешь рассудок. А чутье свое чудесное словно в подпол прячешь.
— Да неужто?
— Увы. Ты становишься упрощенно-западным человеком. Востока для тебя нет. Понимать его ты не хотел. А сам ты откуда? Нижний разве похож на Амстердам? Твое презрительное слово — «азиатчина». Японские статуэтки ты любишь. Но душою ты всегда был в Европе. Это легко — гарцевать в мыслях. И жить в Италии. А если реально, на почве — в наших азиатских оврагах и ямах? Каково? Не все так просто.
— Кто бы сомневался, — слабо улыбнулся Горький.
— Я и сама вроде как европеянка. Признаюсь. Но разве отскребешь до конца? Да, скифы мы, да, азиаты мы… Помнишь эти слова?
— О, еще как! — горячо отозвался Горький, вновь приподымаясь на локтях. — Еще как!
— С раскосыми и жадными очами… Ну, так и смирись. Азия. Карма. Общая наша судьба. Что нам доступно, малым сим? Ни-че-го!
— Ну, нет. — Горький еще выше приподнялся. — Нет! Терпение мое лопнуло. Мои поступки за последние годы были гадкие. Сам знаю. Молчал там, где надо было кричать. Каюсь. Бью себя в лоб кулаком! — Горький выпростал из-под одеяла худую руку и, сжав такой же худой, но все еще увесистый кулак, тихонько стукнул себя по лбу. — Но… это позади. Хочу надеяться. Это славно, что я подымаюсь. Я встаю. Я чувствую новые силы. Я готов к борьбе.
— Готов, — глухо сказала Мура.
— Изнутри меня что-то терзает. Раньше такого не было.
— Алексей, давай смотреть правде в глаза. Тридцать лет, если не больше, ты служил дьяволу. Всем этим бесам. — Она непроизвольно кивнула головой в сторону двери. — Книгами своими. Даже делами. Не спрашиваю, зачем ты это делал. Еще в пятом году эти бесы лепили в твоей квартире динамитные шашки. И в кого кидали? В живых людей. Ты не знал?
На глазах у Горького выступили слезы.
— Ужас! — Он это еле прошептал.
— Ты было вырвался. Капри, Сорренто… Какие люди вокруг, какие песни… Но… Все вернулось. Круг замкнулся. И расплата неизбежна.
И вдруг Горький зарыдал. Он плакал в голос, слезы текли по худым провалам щек и исчезали в усах.
— Плачь, мой мальчик! Плачь, Алешенька. Это слезы очищения.
— Алешенька! — Горький улыбнулся сквозь слезы. — Никогда прежде ты так меня не называла.
— И зря. Ведь ты маленький мальчик. Маленький, слабый, несчастный. Гении — это вечные дети. Сегодня я могу тебе это сказать. Ведь я люблю тебя.
— Да, — сказал Горький. — Да. И я тоже.
Слезы его остановились. Глаза заблестели.
— А сейчас что? — тихо сказала Мура. — ЦК решил, что ты должен выздороветь. Навсегда. А против решения ЦК бессильна даже я. Так что выбора, Алешенька, у нас с тобою нету.
— Что-то мудреное ты сказала, — улыбнулся Горький. — Впрочем, я и раньше не всегда тебя понимал. А вот любил — всегда.
— Но и я так же. — Она сурово сжала губы.
— Я давно говорил, — он продолжал улыбаться. — Ты — железная женщина.
— Железная, — повторила она. — Да, кстати, вот тебе коробка превосходных шоколадных конфет. — Она протянула красно-розовую бонбоньерку, перевязанную голубой лентой.
— О, я люблю конфеты, — сказал Горький.
Надежные друзья в Британии
Московские улицы… Автомобили своими гудками заполонили Охотный Ряд. Архитектор Щусев построил напротив Манежа огромную гостиницу с высокими арками балкона на пятнадцатом этаже. Впечатляет. Она задумчиво выпила там, на верхотуре, превосходный коктейль Шампань-коблер, поданный ей безукоризненным официантом. Посмотрела вниз, на людей, похожих на муравьев. Потом спустилась в только что проложенное метро. Красота станций ее поразила, но настроения особенно не подняла. Ей устроили поход в Большой театр, в правительственную ложу. Сопровождал ее старый знакомый, почти друг — Пе-пе-крю. Он был молчалив, даже сумрачен. Мура все понимала и к нему не приставала. Еще в Лондоне она слышала про удивительно смелую новинку молодого русского композитора — оперу про русскую леди Макбет. Но опера эта оказалась под запретом. Давали другую, классическую… Она слушала рассеянно.
Перед отъездом в Лондон ее снова принял Сталин.
— Дорогая баронесса, — начал он…
— Товарищ Закревская, — поправила она.