Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

Именно сквозь призму этого мифа просвечивает тайна судьбы Евгении Герцык, то неповторимое и нетривиальное, что не сводится к умозрительной схеме борьбы двух воль. Ее языческая «царственность» уже содержит в себе семя христианства – власть над инстинктами, дающую «царственную ясность духа», власть над собой. Но к власти над другим – греховному «любоначалию» – Евгения по самой своей природе неспособна. Переводчица «Воли к власти» Ницше, она с отчаянием вопрошает: «Боже, где найти любовь к власти?» – ибо осознает, что в нежелании нести «бремя власти» – одна из тонких причин ее любовного фиаско[760]. Жизнь, тем не менее, многократно предоставляла Евгении возможность проявить – в сфере аффектов – власть над избранником: «Боже мой. Как просто я его люблю», – сознавалась она, уступив «жадным, тяжелым ласкам» мистагога, спровоцированным ревностью (на горизонте судьбы Евгении появился Бердяев)[761]. Поведение Иванова по отношению к Евгении было двусмысленным, что поддерживалось его собственной внутренней раздвоенностью. Гостя в Судаке у сестер Герцык, он не мог оторваться от «духа Лидии», чувство близости которой усиливалось благодаря присутствию рядом ее «иконы» – Веры. Именно в Крыму Иванов получил портрет Зиновьевой работы Маргариты Сабашниковой (сама художница тогда жила за границей). Вместе с тем Иванов позволял себе говорить и Евгении о любви к ней – но наталкивался на ее неожиданный отпор. «Я не понимаю, что вам нужно. Вы любите человека, который вам отвечает»[762], – сказал он ей однажды. Быть может, в данной реплике (а также вообще в ивановской позиции) Евгению коробило, что тот, кого она считала своим суженым и «могучим рыцарем», сам выбрал для себя роль «отвечающего», тогда как по всем «до-психологическим» законам бытия «отвечать» должна была как раз она. По сути, Иванов попирал в Евгении то «достоинство женщины», которое проблематизировал как теоретик и которое так ценил в Зиновьевой. В реакции оскорбленной Евгении слышна верная оценка ситуации: чувство к ней Иванова случайно и элементарно, «для выявления и разрешения тайны его бытия» в нем нет нужды. «Я не хочу ему лишнего, не хочу ему себя»: в сладостной жертве Евгении – лишь констатация действительного факта[763]. Психологический (столь презираемый ею) пласт их «романа» вполне прозрачен для нее: «Есть между нами духовное влечение, нужда друг в друге, и бывает – физическая, нежная чувственность. Но нет стремления друг к другу, то есть у него ко мне, в сфере астральной, следовательно, объединяющей то и другое в самой жизненной области. Не знаю, позволено ли таким сблизиться, но если даже да, то все равно любовь физическая не сотворит нам для духа ничего нового – мы останемся теми же близко и рядом стоящими в духе, но не встретившимися чудесно. Недостает в любви этой того, что заставило бы его сказать мне: ты мне жизнь! Страстная душа его никогда не обратится ко мне…»[764] В Судаке Евгении становится ясно: она не сможет заменить Иванову Зиновьеву, им не суждено «вместе запылать простым огнем вверх»…[765]

Наверное, Евгения в этих непростых обстоятельствах могла бы «довольствоваться малым»[766] – принять чувство Иванова таким, какое оно есть. Именно в эту сторону ее эпистолярно направляла сестра, в январе 1909 г. вышедшая замуж за Дмитрия Жуковского и живущая в Швейцарии (к сожалению, исповедальные письма Евгении к Аделаиде не сохранились). Перед Аделаидой в то время стоял образ Иванова как духовного учителя: «Верю, что только им и через него придет Свет». Любовь сестры к нему представлялась Аделаиде «духовным браком» – «мистерией – единой, неповторимой», когда двое, только в видимости врозь, идут ко Христу. Вместе с тем она сознавала всю тяжесть для Евгении ее любви к Вячеславу – «непосильного подвига и одиночества глубокого»; ее пугало намерение сестры остановиться на трагическом тезисе – «жить своей любовью и его нелюбовью». Угасшее чувство может вновь вспыхнуть, увещевала младшую сестру благоразумная Аделаида; «а если в нем и умерло все личное – разве ты не самая близкая и нужная ему? Или я не знаю многого? Или чувство твое абсолютное – хочет только абсолютного и не мирится с меньшим?»[767]

Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука