Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

Впервые загадочные переживания нахлынули на нее спустя год после воцерковления – в весенней Лозанне. Очень любопытна соответствующая дневниковая запись об этом «новом откровении»[895]: «Вот я сижу с карандашом и ничего не понимаю, не могу записать, а между тем это не уход от вещей, а такое внедрение в них, что острота радости граничит с мукой». К сожалению, Евгения очень немногословно описывает свой гнозис. С уверенностью можно лишь говорить о ее специфической «конкретной метафизике» в смысле Флоренского – как особом (не зрительном) созерцании существа вещей, о превращении вещной эмпирики в гётевские Urphenomena, первоявления, в которых сущность без остатка выступила в явление[896]. И здесь, как мистик, Евгения оказывается дерзновенней Флоренского: священник-гётеанец созерцает одни только церковно-культовые протофеномены, и для этого ему требуется ученая, высокоинтеллектуальная медитация, – тогда как перед Евгенией спонтанно «обличается» вся тварь подряд, – вплоть до всевозможной ерунды: «Нюхаю эвкалиптовые четки, душусь, и книги – Леонтьев, Denifle, – и мой золотой шарф – все во славу Божию». В созерцании Евгении, как видно, участвуют и чувственные восприятия, и сердце, и интеллект. Она в недоумении от чувственного по преимуществу характера своей мистики: «Отчего мне, обреченной на безлюбовную, бесплодную жизнь, обличается Бог во плоти – не в экстазах духа?» И здесь начинается ее «богословие»: «Я не знаю другого слова, как то, что я познаю все теперь таким, как оно было в Раю». – Единство, цельность понятия «Рай» указывает на то, что опыт Евгении был не ви́дением отдельно избранных для познания вещей (так у Флоренского), но зрением преображенного мира в целом, сопровождаемым преображением ее собственного существа (радость, граничащая с мукой). Здесь ее мистика напоминает мистику всеединства Соловьева: «встречи» с «Софией» сопровождались для него откровением вечного единства мироздания («Что есть, что было, что грядет вовеки – ⁄ Все обнял тут один недвижный взор…»). Именно об этом знании мира в его глубинном единстве, – знании, недоступном для позитивной науки, свидетельствует автор обсуждаемой дневниковой записи: «Ах, слова, слова, а я же знаю, знаю теперь мир» – мир, переставший быть для Евгении внешним объектом. Речь в данном тексте идет о гнозисе, мистическом познании одновременно Бога и мира, каким он пребывает в Божественном разуме, – мира ософиенного.

Евгения была убеждена в реализме и истинности своих созерцаний: нередко возобновлявшееся приобщение к «Раю» не могло быть надуманным, иллюзорно-психологичным. Но ей, сверх того, хотелось считать эти переживания церковными, святыми, почти что традиционными. Для обоснования этого она привлекает представление о Евхаристии: действительно, в главном церковном таинстве предваряется Рай – актуализируется Церковь как единство людей с Богом и друг с другом, происходит обо́жение творения, мир раскрывается в своем софийном существе. «Только одно растет духовное – вера в Евхаристию. Прав был Вячеслав, когда сказал, что везде евхаристия»: вот только «Евхаристия» Евгении внехрамовая, индивидуальная, – в ней она – «священница», действительно высочайшим достоинством незаслуженно облеченная. Однако история мистики подобные случаи знает. К сожалению, Евгения привязывает к своим созерцаниям «Вячеслава» с его темной сексуальной мистикой, путающего, как зло острил Белый, с евхаристией половой акт. Тем не менее, конципируя по свежим следам свое лозаннское «откровение», Евгения в конце концов выходит на верный путь: евхаристия «везде», основа бытия софийна – «но именно потому, и только потому свято и единственно таинство в Церкви»[897]. Так кончается данная примечательная дневниковая запись 1912 г.

Как видно, свои духовные переживания после воцерковления Евгения пыталась осмыслить с помощью достаточно цельной мистико-богословской концепции. Продолжим приводить в систему ее разбросанные по разным сочинениям «умозрения». – Состояние мистического единства, экстаза, содержит, вообще говоря, три аспекта. Во-первых, это достижение человеком самоидентичности, собирание воедино и гармонизация всех сил его личности. Во-вторых, речь идет одновременно об обо́жении – соединении его духа с Божеством. Наконец, в самом себе человек открывает то «Я», которое роднит его с прочими людьми, благодаря чему он переживает изнутри все человечество как единый организм, единое многоликое существо. Первый аспект – предусловие двух других: опыт всеединства дается не каждому. В связи с Е. Герцык как мистиком нам предстоит обсудить именно его.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука