Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

Очевидно, что для этого Евгении надо было весьма специфически истолковать раннехристианский агиографический сюжет. И здесь можно заметить, что это ее истолкование вливается в русло русской герменевтики Серебряного века. Русская философия данной эпохи вообще во многом развивалась именно как герменевтика — «классическая дисциплина, занимающаяся искусством понимания текстов», согласно Х.-Г. Гадамеру[903]. Спекулятивная мысль весьма часто переплескивалась в область истории философии, классической филологии и литературоведения, – умозрительная идея облекалась в дискурс иных областей гуманитарного знания[904]. «Литературоведами» в подобном смысле оказывались Мережковский, Флоренский, Булгаков, Иванов, Бердяев и Шестов; все без исключения они были еще и историками философии, богословия и мистики; Иванов, Мережковский, Флоренский исследовали также античные памятники и т. д. Во всех этих случаях имела место интерпретация тех или иных текстов, налицо была герменевтика. Здесь огромное поле для исследователя русской мысли, нами данная тема сейчас лишь обозначена. И пока что ясно одно: главный «герменевтический» принцип русских мыслителей – это привлечение изучаемых авторов себе в идейные союзники. Идет ли речь о «шестовизации» (выражение Бердяева) философов и богословов, о «софиологизации» ли свв. отцов в «Столпе» Флоренского; о подведении Мережковским под концепцию «Третьего Завета» жизни и творчества длинного ряда разнообразнейших лиц – от египетского фараона до св. Терезы из Лизье; вспомним ли мы о том, как Иванов «вчувствовал» свой «дионисизм» и в Достоевского, и в Пушкина, и в подвиг христианских святых и т. д. – всюду налицо использование общеизвестных гуманитарных феноменов для раскрытия собственных идей, для описания своего духовного опыта. И если всякое гуманитарное познание в принципе есть диалог (как полагал Бахтин), то русская герменевтика – это диалог не равноправный, не симметричный, но в нем пересиливает волевая инициатива интерпретатора, осуществляется его задание. Интерпретатор побеждает в диалогическом поединке с автором, его затаенная идея торжествует над оставшимся невыявленным смыслом чужого текста: такова особенность герменевтического диалога, который велся на протяжении всего Серебряного века.

Интерпретируя житие св. Евгении – памятник III в., Е. Герцык следует как раз данному герменевтическому принципу своих современников. Она не столько стремится «вычитать» свою судьбу из жития[905], сколько пытается «вчувствовать» и вписать собственный опыт, а также представления собственного (инспирированного Ивановым) «мистического богословия», своей философской антропологии в житийный сюжет. Святость преподобномученицы ей хочется свести к андрогинности (в версии Иванова); в ее подвиге для толковательницы важна «преподобническая» (как бы «посвятительная»), а не «мученическая» – нравственно-волевая составляющая. Наконец, в житии Евгения Герцык находит такие сюжетные детали, которые, будучи достаточно прихотливо переосмыслены, помогают Евгении возвести к образу своей небесной покровительницы собственный опыт «обличения Рая».

В пересказе Евгенией Герцык жития св. Евгении («Мой Рим») на первом плане – «мужской» аспект ее подвига: знатная дева-римлянка, обратившись в христианство, спасается в мужском монастыре под видом мужчины. Однако автору «Моего Рима» интересна не только мужская сила мужественного духа подвижницы: вся натура святой в данной интерпретации представлена несколько маскулинной, – иначе откуда бы взяться той пылкой страсти, которой воспылала к мнимому монаху богатая вдова? Благочестивый агиограф представляет всю ситуацию в виде некоего маскарада, – однако, согласно убеждениям Серебряного века, платье соответствует характеру его владельца, переодевание связано с личностными метаморфозами. Святая Евгения приняла облик мужчины, быть может, потому, что – как написала Евгения Герцык о самой себе Иванову – она «осознала вину своей женскости», отчего захотела «даже внешне изменить облик, стать “мужем”»[906].

Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука