Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

«Философии трагедии», развитой Шестовым в книге о Достоевском и Ницше, предшествовала «философия жизни» книги о Толстом и Ницше с ее несколько более светлой эмоциональной атмосферой. Ранние искания Шестовым языка экзистенциальной философии были связаны с его (псевдо)литературоведческими штудиями. Сам дискурс художественной литературы представлялся Шестову наиболее подходящим для адогматического, внеморального – и вместе с тем обращенного к глубинам действительности, к области Ding an sich, типа философствования: «Гр. Толстой в “Войне и мире” – философ в лучшем и благороднейшем смысле этого слова, ибо он говорит о жизни, изображает жизнь со всех наиболее загадочных и таинственных сторон ее»[190]. По сути, Шестов исходит из привычного противопоставления Толстого-моралиста и Толстого-художника. Если начиная с «Анны Карениной» Толстой начинает постепенно перерождаться в проповедника, то как автор «Войны и мира» – он еще чистый художник и подлинный философ. «Смысл всей философии “Войны и мира” в том заключается, что человеческая жизнь находится за пределами, поставляемыми нам всею совокупностью имеющихся в языке отвлеченных слов» (с. 85), – прежде всего таких, как добро и зло. Создатель «Войны и мира» пребывает еще «по ту сторону» этих моральных отвлеченностей, и Шестов в софистическом пылу отваживается сблизить его с Ницше. Эпический пафос Толстого переосмысливается в ницшеанском ключе (почему мы и назвали псевдолитературоведением «шестовизацию» толстовских книг): «Все ужасы двенадцатого года представились ему законченной, полной смысла картиной. И движение людей с востока на запад и с запада на восток с сопровождавшими его массовыми убийствами, и жизнь самых различных людей, от Каратаева и Анатоля до Кутузова и князя Андрея, – все представилось ему единым и гармоническим целым, во всем он умел увидеть руку Провидения, пекущегося о слабом и незнающем человеке» (с. 91). Шестов хочет сказать, что Толстого вдохновляла любовь к жизни, «какой она является на самом деле, какой она была от века, какой она будет всегда» (с. 121). Но это почти что amor fati Ницше – любовь к року, трагическое (но есть ли у Толстого трагизм?) приятие бытия. Amor fati – это лозунг «философии жизни» по Ницше: «Моя формула человеческого величия заключается в словах amor fati: не желать изменять ни одного факта в прошедшем, будущем, вечно», – цитирует Шестов дневниковую запись Ницше 1888 г. Суть ее – провозглашение высшей ценности мира в его наличном состоянии, – не то что смирение перед жизненным безобразием, но стоическое его приятие (с. 120, 121).

Юная Евгения Герцык навсегда усвоила именно те страницы ранних – «псевдолитературоведческих», ницшеанских книг Шестова, которые были посвящены «философии жизни». Мы делаем такое заключение потому, что тогдашние шестовские интуиции самым неожиданным образом проявятся в письмах Е. Герцык 1930-х гг. к ее подруге детства Вере Гриневич, эмигрировавшей после 1917 г. в Париж. Об этих письмах – о мировоззрении Евгении, которая также пройдет через «великий разрыв» с прошлым и «перерождение убеждений», – мы станем говорить в особом разделе, не случайно названном нами «Философия жизни». Здесь лишь заметим: когда, защищая советскую действительность 1930-х гг. от скепсиса подруги-эмигрантки, Евгения пишет «Жизнь» с большой буквы; когда она заявляет за пару месяцев до расстрела своего племянника Даниила, томящегося в застенках НКВД: «…верю я во все светлеющую жизнь»; когда перед лицом натиска Гулага она пророчествует о наступлении «чудесного века», ибо на глазах «рушатся всякие твердыни», – вообще, когда она всячески «признает» и «приветствует» «пути нашей страны»,[191] – то она опирается отнюдь не на марксистские догмы: глубинная память возвращает шестидесятилетнюю Евгению к шестовским софизмам, моральным подменам ее некогда «духовного дядюшки». Подспудная мировоззренческая связь советчины с некоторыми тенденциями Серебряного века проступает здесь весьма явственно.

* * *
Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука