Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

Ограничимся лишь немногими словами по поводу дальнейших этапов духовного пути Ницше, последовавших за «великим разрывом» 1876 г. В 1886 г., за три года до полного помрачения, он, прельщенный, думал, что почти достиг «великого здоровья». Нет, не одни муки от неименуемой психосоматической болезни стали его уделом, как утверждал Шестов: Ницше испытывал и периоды утонченного счастья, некоей радостной отрешенности от «да» и «нет», любви и ненависти; он переживал экстазы – блаженные «птичьи полеты в холодные высоты», – высочайшее же удовлетворение приносила ему вера в выздоровление… Главный бытийственный результат «великого разрыва» верно обозначен в «Воспоминаниях» Евгении Герцык: «человек» (т. е. сам Ницше) «повис над бездной» – через акт отречения его Я утратило связь с Богом, лишилось опоры на духовные ценности, оказавшись беззащитным перед обитателями «бездны». В терминах самого Ницше, его Я, избрав индивидуалистическое самостояние, должно было теперь научиться жить исключительно в своей собственной «перспективе»: ведь оно возжелало сделаться центром мира. «Центр» этот мыслился Ницше весьма своеобразно – весь прочий мир располагался под ним: «Наиболее желательным состоянием казалось мне “свободное витание над людьми, обычаями, законами и привычными оценками”»[183]. Позицию мегаломана, каким он сделался как бы в одночасье, Ницше сравнивает с существованием птицы: «…некая птичья свобода и птичья перспектива, нечто вроде любопытства и презрения одновременно» – вот указание на победу гордыни в его душе. Так возникла одна из «масок» Ницше – принц Фогельфрай (т. е. свободная птица), которого даже апологет и симпатизант Ницше, К. Свасьян, именует «бесноватым»…[184] Как видим, «подполье» Ницше было специфическим и предполагало экстатические «полеты». Феномен Ницше, «мученика познания» (К. Свасьян), гораздо сложнее, нежели «подпольный человек» Достоевского.

Книга Шестова о Достоевском и Ницше выстроена таким образом, словно ее автор пытается проникнуть в тайну мировоззренческого перелома – некоего потрясающего события в жизни его героев, оказывающегося тем самым то ли ее завязкой, то ли сюжетной основой. Но если Ницше оставил описание случившегося с ним (в предисловии к «Человеческому, слишком человеческому» и соответствующих черновиках), то Достоевский уклонился от аналогичного свидетельства о «перерождении» его убеждений. Шестов хочет реконструировать опыт Достоевского, сделав допущение о принципиальном совпадении его с «великим разрывом» Ницше. Очевидно, что Достоевский «шестовизируется» при этом еще в большей степени, нежели Ницше. Ведь «перерождение убеждений» Достоевского после пребывания на эшафоте и десятилетней каторги, будучи разрывом с социалистическими идеями, означало поворот к христианству, тогда как Ницше переориентировался на антихриста. Опять-таки в угоду своим целям Шестов трактует ситуацию «с точностью наоборот»! Имея это в виду, будем понимать ниже под «Достоевским» Достоевского «шестовизированного».

Итак, согласно Шестову, «Записки из подполья» Достоевского – первое свидетельство «перерождения убеждений» писателя – стали плодом его отречения от идеалов социализма и гуманизма. Само событие отречения, реконструируемое им, Шестов описывает почти теми же самыми словами, какие применяет для осмысления «великого разрыва» Ницше: «В его душе проснулось нечто стихийное, безобразное и страшное – но такое, с чем совладать было ему не по силам» (с. 49). Причину мировоззренческого переворота, совершившегося с Достоевским, Шестов усматривает в том, что в Сибири писатель проникся «философией» каторжников, подобно тому как некогда всей душой принял идеи Белинского. В результате, по Шестову, Достоевский признал «нравственное величие преступника» и даже стал завидовать этому величию (с. 84). «Безобразное и страшное», проснувшееся в его душе, – это «бешеные звери, которые называются иностранными словами скептицизм и пессимизм» (с. 68). Победить это «подполье» общими местами идеализма уже не удавалось. Так Достоевский пришел к «реабилитации прав подпольного человека» (с. 105) – к признанию справедливости и, если угодно, праведности тезиса героя «Записок…» о том, что пусть весь мир провалится, только бы ему чай пить. Тем самым Достоевский обрел «смелость переименовать в добро то, что мы в себе считали злом» (с. 166), – совершил переоценку фундаментальных ценностей человеческого существования.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука