Читаем Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи полностью

Думается, Евгению в книгах Шестова – равно ранних и поздних – привлекали все же не какие-то отдельные интуиции и установки, а сосредоточенность на универсальной экзистенциальной ситуации человека. Как мы помним, Бердяев упрекал Шестова за «шестовизацию» – сведение к одинаковой схеме совершенно разных духовных путей. Действительно, выстроив ряд своих героев веры и людей трагедии от Авраама до Ницше (а то и до Бубера и себя самого), Шестов «вынес за скобки» не только все культурно-эпохальные, но и многие антропологические признаки: за 40 веков (Авраам жил в XIX в. до Р. X.) сама человеческая природа подверглась эволюционным изменениям. Однако эта редукция, «шестовизация», была на самом деле попыткой мыслителя вскрыть сам нерв существования смертного человека. Зачастую и зауряднейший из людей оказывается в ситуации пограничной – «над бездной» или перед лицом Бога. И уж совсем достоверно то, что «придет час, и каждому придется возопить, как возопил на кресте совершеннейший из людей: Господи, Господи, отчего Ты меня покинул!»[206] – Шестов имеет здесь в виду час смерти. Тогда действительно с ядра «я» спадут все оболочки из истин и культурных норм, и человек предстанет перед тайной жизни, с которой ему придется справляться – в меру своей готовности, насколько он научился умирать[207]. Шестов попытался распространить ситуацию смертного часа на все дление человеческой жизни, тем самым универсализировав ее. Правомерность экзистенциализма Шестова – в стоянии под знаком смертной памяти, а отнюдь не в правильности понимания конкретных духовных биографий и не в литературоведческих открытиях.

Если увидеть творчество Шестова действительно пронизанным духом memento mori, тогда книга о Паскале окажется его вершиной и смысловым центром. Пускай, как пишет Шестову Бердяев, ее автор «роковым образом обречен на непонимание Паскаля», ибо сам пребывает вне христианского опыта; пусть мысль Паскаля о продолжающейся до конца мира агонии Христа – не что иное, как общее место христианства, по словам того же Бердяева[208]: Шестов в сложном феномене Паскаля сумел философски красиво выявить самый болевой центр человеческого существования, вплотную подойдя к тайне Креста – универсальной тайне бытия человека. Христос, согласно учению Церкви, – Всечеловек, и этапы Его жизни суть прообразы основных моментов биографии каждого из людей. Поэтому Гефсиманское борение Христа, предваряющее Голгофу, универсально: оно указывает на неизбежный для всякого предсмертный ужас и переживание последнего одиночества. Свободный еврейский мыслитель, Лев Шестов не чувствовал себя вправе рассуждать об этой универсальности «Гефсиманской ночи», опираясь на один евангельский рассказ. Он пошел окольным путем и приблизился к христианской истине через тезис Паскаля о том, что «Иисус будет в смертных муках до конца мира». Интуиции Шестова были глубоко христианскими, но чего он действительно опытно не знал (здесь Бердяев прав), так это тайны Воскресения, преодолевающего Гефсиманию и Голгофу: приобщение к этой тайне возможно только в Церкви. – Написав трактат «Гефсиманская ночь», Шестов придал универсальный характер своему экзистенциализму и свел воедино весь, казалось бы, пестрый ряд своих книг: центральная идея этого трактата бросает свет как на раннее, так и на все последующее творчество Шестова. Ведь опыт Паскаля, подражающего в своем «бодрствовании» Христу в Гефсимании, в принципе был тем же, что и опыт Достоевского и автора «Смерти Ивана Ильича», Иова, Лютера и Кьеркегора. Во всех этих столь непохожих лицах для нас начинает просвечивать Христов лик, вся эта галерея возводится к страждущему Христу как их общему прообразу[209].

Евгении Герцык, которая в 1920-х гг. сама проходила через опыт ада, становился все ближе общеэкзистенциальный аспект философии Шестова – тайна неизбежной смертности человека. Однако в трактатах о Паскале и Плотине были идеи, чуждые ее умственному складу. И прежде всего – это постоянное у Шестова отрицание всякого рода знания, которое мыслитель связывал с самим истоком и существом греха. Евгения была как раз в широком смысле гностиком – более чем профессиональным философом, – дерзкой искательницей тайной мудрости. Вера же, на все лады проблематизированная Шестовым, не была ее сильной стороной. О том, что Евгения не имела ни яркого «таланта», ни вкуса к вере, свидетельствуют ее оценки «пути веры» в трактате 1919 г. «О путях», содержание которого – осмысление путей святых к Богу. В целом выдержанная в духе пиетета, соответствующая глава трактата, однако, включает такую характеристику данного «пути»: «Это бесконечный, однообразный вопль покаяния, самоосуждения», и «мир в своем многообразии только черен для того, кто в молитве постиг сладость единения»[210]. Если это и не отрицательная оценка, то, во всяком случае, – дистанцирование от аскетического «пути веры» автора трактата, заметившей однажды: «Не люблю дух аскезы…» [211]

Перейти на страницу:

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука