Однако и впоследствии Шестов не стал примыкать ни к иудаизму, ни к христианству. Всякая институционально оформленная религия – это «результат ослабления непосредственной связи человека с Богом»[217]; Шестов же страстно желал обрести именно такую связь. Его искания Бога происходили в пространстве Библии, причем стены между Ветхим и Новым Заветами для него словно не существовало. Это были абсолютно вольные искания – как бы с нуля, не сдерживаемые догматическими пределами: ведь путь к Богу открыл Шестову не кто иной, как Ницше, «убивший» старого – догматизированного Бога…
И вот, особенность веры, за которую ратовал Шестов, уясняется, если обратить внимание на то, что между двумя библейскими персонажами, титанами духа – праотцем Авраамом и религиозным вождем евреев Моисеем, в своей экзегезе Шестов отдает самое решительное предпочтение Аврааму. В чем тут дело? Ведь не кто иной, как пророк Моисей принес евреям с Синая закон и разработал для них способ богопочитания; благодаря именно Моисею жизнь малого племени кочевников и рабов вошла постепенно в цивилизованные формы. Однако Моисей не стал для Шестова образцом веры именно по той причине, что общение Моисея с Богом в Библии объективировано (если применить термин Бердяева) и доведено до социальных результатов. О тайне Моисея-боговидца можно только гадать. Библия, умалчивая о сокровенном, обставляет образ Моисея общезначимыми чудесами и теофаниями: так, голос, возлагающий на пророка задачу вывести евреев из Египта, слышится из неопалимой купины, а отнюдь не звучит в недрах его души. Между тем объективные, общезначимые теофании, сопровождающие деятельность библейского Моисея, принадлежат тому миру, который Шестов вслед за Бубером (называвшим эту действительность Es) не считает подлинно реальным миром веры[218]. Если на Синае Моисей и пережил встречу с Божественным «Ты», то она все же остается «за кадром» библейского повествования, и с гораздо большей определенностью Библия сообщает о ее явных плодах – каменных скрижалях с текстом Декалога. Бог Моисея мало-помалу оплотневает в таких Своих зримых атрибутах, как ковчег, скиния, медный змей и т. д„и в качестве подобного сгустка чувственно-материальных символов, – сделавшись святыней, – Яхве шествует впереди Своего народа через пустыню. Образ Моисея неотрывен от народа Израиля – связь здесь ноуменальна: Моисей нуждается в народе не меньше, чем народ в Моисее, – Бог обращается к Моисею не как к самодостаточному индивиду, но как к вождю евреев. И, в терминах Шестова, библейский Моисей всецело принадлежит «всемству», выступает как его заложник и слуга. Глубинную тайну, личный трагизм Моисея Библия в качестве ценности не признает. Если к тому же учесть, что Моисеев пафос – это морализм и законничество, то становится очевидным: для вольного еврейского экзистенциалиста Шестова Моисей скорее антигерой, чем идеал жизненной позиции.