— Зерно-то твое где же? — спросил маленькую девочку Белобанов. Голос трубный, неровный, теребящий. Перекорченными от стужи пальцами норовил достать до нее, и она в испуге крутила головенкой, замотанной платочком, и пятилась за печку.
В тот раз она клевала по зернышку — приладилась жевать, и это вроде бы помогало ей. А теперь, может, и запас весь вышел.
Брякнула печная заслонка, хозяйка достала чугун, дала нам по горячей картофелине в кожуре.
Чтоб сидеть вот так в теплой избе, в укрытии от мороза и ветра и есть горячую картофелину — такое могло нам лишь пригрезиться. И пахло здесь, как в избе Лукерьи Ниловны.
Светило в окно солнце, было слышно, как снаружи в палисаднике галдят истошно воробьи.
Клацнула щеколда, проскрипели ржавые петли, грубо толкнутая дверь распахнулась — воротилась соседка. Ну, а если б немцы?
Белобанов, дремавший сидя, держал в коленях винтовку, припав лицом к стволу. Вскинулся. Он сейчас отстреливался бы сколько мог. Но зря я за него решила, когда мы лежали на поле и он зубами отогнул ушки гранаты, что в случае чего он подорвет нас. Нет, не стал бы. Драться он будет, но чтобы сам себя, такой воли за собой не знает.
Тося всхлипнула во сне. Соседская баба в полушубке присела у нее в изножье, шарила рукой по одеялу. Хозяйка накрыла Тосю еще и Машиным пальто, что та оставила, когда с хутора уходила.
Может, они выходят Тосю, спасут.
Грохнуло неподалеку — дрогнула оконница, стекла зазвякали.
Кондратьев прислонился спиной к печке, грелся, задумавшись. Взглянул на меня потускневше, глухо. Нам пора.
Мы поднялись. Прости, Тося.
— Переколотишься… — с сочувствием сказал хозяйке Белобанов, сталкивая пониже на лоб черный треух. — Но, может, скоро мы и воротимся.
— Наша возьмет, — поддержал Кондратьев и пошел, прихрамывая.
— А то оставайтесь, — вдруг сказала соседская баба. — Разведем вас по дворам, поделим.
Белобанов сдвигал засов. Ну, хотя б минутку еще в тепле побыть…
Самолет «У-2» — «ночная бомбардировочная авиация», «кукурузник», «тихоход», «швейная машина», — каких только прозвищ не надавали ему. А вот же прилетел — опустился на огни разложенных костров, доставил нам сухари, махорку, бинты!
От нас забирает Бачурина — приказ Военного совета армии вывезти его, перебросить на фланг, где наступают наши войска.
Нам не удалось выйти организованно, и приказано, разбившись на группки, пробиваться.
Серебристая кубанка Бачурина потерялась, он в простой командирской ушанке с цигейковым мехом, озябший, с исхудавшим лицом, отдает последние приказания.
Вспыхивают, трещат костры… Люди лепятся к проводникам, высланным на поиски нас из партизанского отряда, куда добралась Маша.
Возле Бачурина нет больше непременного Акимова, только Ксана Сергеевна. Она держит перед собой стоймя лыжи — полковой комиссар ей отдал свои.
Гудит мотор. Вращаются лопасти пропеллера.
На поляне кипит дележ — раздают сухари и курево, и никому нет дела до Бачурина.
Но вот Ксана Сергеевна.
Как быть с ней, это войной не предусмотрено. Ни того, что дома оставила двоих детей, ни того, что перетащила осенью его раненого через линию фронта.
Не такого он пошиба человек, чтобы искать для себя спасения. Но он не может ничего изменить, ничего для нее сделать. Вот только лыжи… Последнее преимущество сейчас, кое-какой шанс…
Раздайсь!
Но уже и не густо вокруг. Мигают красные точки самокруток, люди сбиваются в группки, куда-то уходят с проводниками, растворяются в темноте за догорающими кострами.
Одноместный самолетик разогнался по багровому снегу, погромыхивая — он и садится и поднимается без затей, — взмыл над поляной, оторвался от нашей беды.
Костер вспыхнул, шипя и разваливаясь, осветил Ксану Сергеевну, и видно: она съежилась, опустила голову, прижалась шапкой к лыжам.
Засыпают снегом костры. На поляне пустеет.
«Колхозные председатели и члены партии, вызывающие подозрение, должны быстро доставляться в отдел 1-ц и командованию тайной полиции (GFP). Они могут считаться партизанами и должны быть подвергнуты быстрому подробному допросу и расстреляны.
Расстрелянные должны служить устрашающим примером для населения, имена их объявлять населению (например, на афишах)».